живой благодарности, а потому я обрадовалась, увидев, как он возится в саду.
Вот он подошел к стеклянной двери. Я тоже подошла. Поговорили о растущих
вблизи цветах. Наконец, мосье отложил лопату. Потом возобновил беседу,
поговорил о том о сем и перешел к вещам, для меня интересным.
Понимая, что нынче он заслужил обвинения в несдержанности, мосье Поль
чуть ли не извинялся. Он чуть ли не раскаивался во всегдашней своей
вспыльчивости, но намекнул на то, что заслуживает снисхождения.
- Правда, - сказал он, - от вас я вряд ли могу его ожидать, мисс Люси.
Вы не знаете ни меня, ни положения моего, ни моей истории.
Его история. Я тотчас ухватилась за это слово и принялась развивать
идею.
- Нет, мосье, - возразила я. - Разумеется, как говорите вы, я не знаю
ни истории вашей,ни ваших жертв,ни ваших печалей,испытаний и
привязанностей. Ах нет! Я ничего о вас не знаю. Вы для меня совершенный
незнакомец.
- Nein?* - пробормотал он, удивленно подняв брови.
--------------
* Что? (фр.)
- Знаете,мосье,я ведь вижу вас только в классе - строгим,
требовательным, придирчивым, повелительным. В городе я слышу о вас, как о
человеке решительном и своевольном, скором на выдумку, склонном руководить,
недоступном убежденью. Вы ничем не связаны, значит, и душа ваша свободна. На
шее у вас нет никакой обузы, стало быть, и обязанности вас не тяготят. Мы
все, с кем вы сталкиваетесь, для вас лишь машины, и вы швыряете нас
туда-сюда, не спрашивая наших пожеланий. Отдыхать вы любите на людях, в
ярком свете свечей. Эта школа и тот колледж - фабрика для вас, где вы
обрабатываете сырье, называемое учениками. Я не знаю даже, где вы живете.
Можно легко предположить, что у вас вовсе нет дома и вы в нем не нуждаетесь.
- Таков ваш приговор, - сказал он. - Я не ожидал иного. Я для вас и не
христианин инемужчина.Выполагаете менялишенным религиии
привязанностей, свободным от семьи и от друзей, не руководимым ни верой, ни
правилами. Что ж, хорошо, мадемуазель. Такова наша награда на земле.
- Вы философ, мосье, и притом из циников (тут я бросила взгляд на его
сюртучок, и он тотчас принялся отряхивать ветхий рукав), ибо презираете
слабости человечества, особенно стремление к роскоши, и обходитесь без ее
утех.
- Et vous,Mademoiselle? Vous etes proprette et douillette, et
affreusement insensible, par-dessus le marche*.
--------------
* А вы, мадемуазель? Вы чистюля и неженка, и чудовищно бесчувственны к
тому же (фр.).
- Но ведь должны же вы где-нибудь жить, мосье? Скажите мне, где вы
живете? И какой содержите вы штат прислуги?
Отчаянно выпятив нижнюю губу и тем выражая наивысшее презрение к моему
вопросу, он выпалил:
- Je vis dans un trou!* Я живу в берлоге, мисс, в пещере, куда вы и
носика своего не сунете. Однажды, позорно постыдясь истины, я говорил вам о
каком-то своем "кабинете". Так знайте же, у меня нет иного обиталища, кроме
этого кабинета. Там и гостиная моя и спальня. Что же касаемо до "штата
прислуги" (подражая моему голосу), слуг у меня числом десять. Les voila**.
--------------
* Я живу в норе! (фр.)
** Вот они (фр.).
И он, поднеся их к самым моим глазам, мрачно расправил обе свои
пятерни.
- Я сам чищу себе башмаки, - продолжал он свирепо. - Я сам чищу
сюртук...
- Нет, мосье, чего вы не делаете, того не делаете, - в скобках заметила
я. - Это слишком очевидно.
- Je fais mon lit et mon menage*; я добываю себе обед в ресторане; ужин
мой сам о себе печется; дни мои полны трудов и не согреты любовью, длинны и
одиноки мои ночи. Я свиреп, бородат, я монах. И ни одна живая душа на всем
белом свете не любит меня, разве старые сердца, усталые, подобно моему
собственному, да еще несколько существ, бедных, страждущих, нищих и духом и
кошельком, не принадлежащих миру сему, но которым, не будем спорить с
Писанием, завещано царствие небесное{395}.
--------------
* Я стелю постель и веду хозяйство (фр.).
- Ах, мосье, я же знаю!
- Что знаете вы? Многое, истинно верю, но только не меня, Люси!
- Я знаю, что в Нижнем городе у вас есть милый старый дом подле милого
старого сквера - отчего вам там не жить?
- Nein? - пробормотал он снова.
- Мне там очень понравилось, мосье. Крылечко, серые плиты перед ним и
позади деревья - настоящие, не кустики какие-то - темные, высокие, старые.
Будуар один чего стоит! Эту комнату вам следует сделать своим кабинетом. Там
так торжественно и покойно.
Он возвел на меня взгляд, слегка покраснел и усмехнулся.
- Откуда вы знаете? Кто вам рассказал? - спросил он.
- Никто не рассказывал. Как вы думаете, мосье, быть может, мне это
приснилось?
- Откуда же мне догадаться? Разве могу я проникнуть в сны женщины, а
тем паче в грезы наяву?
- Пусть это мне приснилось, но тогда мне приснились и люди, не только
дом. Я видела священника, старого, согбенного, седого, и служанку - тоже
старую и нарядную, и даму, великолепную, но странную, ростом она мне едва ли
по плечо, а роскоши ее достало бы выкупить князя. Платье на ней сверкало
лазурью, шаль стоила тысячу франков, я сроду не видывала эдаких узоров; зато
самое ее будто сломали надвое и снова сложили. Она будто давно пережила
отпущенный ей срок, и ей остались одни лишь труды и скорби. Она стала
неприветливой, почти злобной. И кто-то, кажется, взялся покоить ее старость,
кто-то отпустил ей долги ее, яко же и ему отпустятся долги его{395}. Эти
трое поселились вместе, госпожа, священник и служанка, - все старые, все
слабые, все они пригрелись под одним теплым крылышком.
Он прикрыл рукой глаза и лоб, но губы были видны, и на них играло то
выражение, которое я любила.
- Я вижу, вы выведали мои секреты, - сказал он. - Но каким же образом?
И я ему про все рассказала - про поручение мадам Бек, про задержавшую
меня грозу, неприветливость хозяйки и любезность священника.
- Покуда я пережидала дождь, отец Силас помог мне коротать время своей
повестью, - сказала я.
- Повестью? О чем вы? Отец Силас вовсе не сочинитель.
- Вам ее пересказать?
- Да. Начинайте с самого начала. Дайте-ка я послушаю французскую речь
мисс Люси - можете стараться, можете и не очень, мне не важно, - все равно
вы не скупясь уснастите ее варварскими оборотами и щедро приправите
островными интонациями.
- Вам не придется насладиться всей пространной повестью и зрелищем
рассказчика, увязнувшего на полуслове. Но извольте название - "Ученик
священника".
- Ба! - воскликнул он, и смуглый румянец снова залил его щеки. - Худшей
темы добрый старик подыскать не мог. Это его слабое место. Так что же
"ученик священника"?
- О! Чего я только про него не услышала!
- Хотелось бы знать, что именно.
- Ну,проюность ученика изрелые годы,проскупость его,
неблагодарность, черствость, непостоянство. Ох, мосье, какой он скверный,
плохой, этот ученик! Жестокий, злопамятный, мстительный, себялюбивый!
- Et puis?* - спросил он, берясь за сигару.
--------------
* А еще? (фр.)
- Et puis, - подхватила я, - претерпел бедствия, которым никто не
сочувствовал, сносил их так, что ни в ком не вызывал уважения, страдал от
обид так, что никто его не жалел, и, наконец, осыпал своего врага горящими
угольями.
- Вы не все мне передали, - сказал он.
- Почти все, кажется. Я назвала вам главы повести.
- Одну вы забыли - ту, где шла речь об отсутствии в нем нежных
привязанностей, о его черством, холодном, иноческом сердце.
- Верно. Теперь припоминаю. Отец Силас, и точно, сказал, что призвание
его почти духовное, что жизнь его посвящена служению.
- Каким богам?
- Узам прошедшего и добрым делам в настоящем.
- Значит, вы знаете все?
- Вот я и рассказала вам все, что было мне рассказано.
Несколько минут мы оба молчали.
- А теперь, мадемуазель Люси, посмотрите на меня и отвечайте по правде,
от которой вы никогда, я знаю, нарочно не отступите, на один вопрос.
Поднимите-ка глаза, смотрите мне в зрачки. Не смущайтесь. Не бойтесь
довериться мне, мне можно верить.
Я подняла взгляд.
- Теперь вы знаете меня всего, все мое прошлое, все мои обязанности - а
слабости мои вы знали и раньше. Так можем ли мы остаться друзьями?
- Если мосье угодно иметь во мне друга, и я буду рада приобрести друга
в нем.
- Нет, но друга близкого, истинного, преданного, человека родного,
разве не по крови. Угодно ли мисс Люси быть сестрою бедняка, скованного,
спутанного по рукам и ногам?
Я не нашла слов для ответа, но он понял меня и без слов и укрыл мою
руку в своих. Его дружба не была тем сомнительным, неверным благом, смутной,
шаткой надеждой,призрачным чувством, которое рассыпается от легкого
дуновения. Я тотчас ощутила (или это мне только показалось) опору ее,
твердую, как скала.
- Когда я говорю о дружбе, я имею в виду дружбу настоящую, - повторил
он убежденно; и я едва поверила, что столь серьезные речи коснулись моего
слуха; я едва поверила, что мне не снится этот нежный, встревоженный взор.
Если и впрямь он ищет во мне доверенности и внимания и в ответ предлагает
мне то же, мне не надо от жизни больших и лучших даров. Стало быть, я
сделалась богатой и сильной; меня осчастливили. Чтобы в том удостовериться,
утвердиться, я спросила:
- Серьезно ли вы говорите, мосье? Серьезно ли вы полагаете, что
нуждаетесь во мне и хотите видеть во мне сестру?
- Разумеется, - сказал он. - Почему бы одиночке, вроде меня, не
радоваться, если он найдет, наконец, в сердце женщины чистую сестринскую
привязанность?
- И я могу рассчитывать на ваше внимание? Могу говорить с вами, когда
мне вздумается?
- Попробуйте сами в этом убедиться, сестричка. Я не даю никаких
обещаний. Наставляйте, муштруйте своего несносного братца, пока не добьетесь
от него всего, чего хотите. Кое-кому удавалось с ним сладить.
Покуда он говорил, звук его голоса и его ласковый взгляд доставляли мне
такую радость, какой я прежде не испытывала. Я не завидовала ни одной
девушке, счастливой в своем возлюбленном, ни одной невесте, счастливой в
женихе, ни жене, счастливой в муже. Мне довольно было его добровольной,
щедро предлагаемой дружбы. Если только на него можно положиться (а мне так
казалось), чего мне еще желать? Но если все развеется, как сон и как уже
было однажды?..
- Qu'est-ce donc? Что с вами? - спросил он, прочтя на лице моем
отражение этой тайной заботы. Я ему в ней призналась. И после минутного
молчания он задумчиво улыбнулся и открыл мне, что подобный же страх - как бы
я не наскучила им из-за вспыльчивого, несносного его нрава - преследовал его
не один день и даже не один месяц.
От этих слов я совсем приободрилась. Я осмелилась его успокоить. Он не
только допустил эти уверения, но попросил их повторить. Я испытывала
радость, странную радость, видя его утешенным, довольным, спокойным. Вчера
еще я не поверила бы, что жизнь может подарить мне такие мгновения. Сколько
раз судьба судила мне видеть исполнение самых печальных моих ожиданий. Но
наблюдать, как нежданная, нечаянная радость близится, воплощается, сбывается
в мгновение ока, мне не приходилось еще никогда.
- Люси, - спросил мосье Поль тихим голосом, не выпуская моей руки, -
видели вы портрет в будуаре старого дома?
- Да. Писанный прямо на стене.
- Портрет монахини?
- Да.
- Слышали вы ее историю?
- Да.
- А помните, что мы с вами видели тогда вместе в саду?
- Никогда этого не забуду.
- А вы не находите между ними связи? Или это, по-вашему, безумие?
- Я вспомнила привидение, взглянув на портрет, - сказала я. И не
солгала.
- И вы не вообразили, надеюсь, - продолжал он, - будто святая на
небесах тревожит себя земным соперничеством? Протестанты редко бывают
суеверны; вы-то не станете предаваться столь мрачным фантазиям?
- Я уж и не знаю, что думать; но, полагаю, в один прекрасный день этим
чудесам сыщется вполне естественное объяснение.
- Истинно так. К тому же зачем доброй женщине, а тем более чистому,
блаженному духу мешать дружбе, подобной нашей?
Не успела яеще найтись с ответом,к нам влетела розовая и
стремительная Фифина Бек, возгласив, что меня зовут. Мать ее собралась
навестить некое английское семейство и нуждалась в моих услугах переводчицы.
Вторжение оказалось ко времени. "Довлеет дневи злоба его"{398}. Этому дню
довлело добро. Жаль только, я не успела спросить мосье Поля, родились ли те
"мрачные фантазии", против которых он меня предостерегал, в собственной его
голове.
Глава XXXVI
ЯБЛОКО РАЗДОРА
Не одно только вторжение Фифины Бек мешало нам тотчас скрепить
дружеский договор. За нами надзирало недреманное око: католическая церковь
ревниво следила за своим сыном сквозь оконце, подле которого я однажды
преклоняла колени и к которому все более тянуло мосье Эманюеля - сквозь
оконце исповедальни.
"Отчего тебе так захотелось подружиться с мосье Полем? - спросит
читатель. - Разве не стал он уже давно твоим другом? И разве не доказывал он
уже столько раз своего к тебе пристрастия?"
Да, он давно стал моим другом; и однако ж, как отрадно мне было слышать
серьезные его заверения, что он друг мой, близкий и истинный; как отрадно
мне было, когда он открыл мне робкие свои сомнения, нежную преданность и
надежды своей души. Он назвал меня "сестрой". Что же, пусть зовет меня, как
ему вздумается, лишь бы он мне доверял. Я готова была стать ему сестрой, но
с условием, чтобы он не связывал меня этим родством еще и с будущей своей
женою; правда, благодаря его тайному обету безбрачия, такая опасность едва
ли мне угрожала.
Всю ночь я раздумывала о вечернем разговоре. Я не сомкнула глаз до
рассвета. А потом с трудом дождалась звонка; утренние молитвы и завтрак
показались мне томительно долгими, и часы уныло влеклись, покуда не пробил
тот, что возвестил об уроке литературы. Мне не терпелось убедиться в том,
насколько крепки узы нового братского союза; узнать, по-братски ли станет он
теперь со мной обращаться; проверить, сестринское ли у меня у самой к нему
отношение, удостовериться, сумеем ли мы с ним теперь беседовать открыто и
свободно, как подобает брату с сестрой.
Он явился. Так уж устроена жизнь, что ничего в ней заранее не
предскажешь. Во весь день он ни разу ко мне не обратился. Урок он вел
спокойней, уверенней, но и мягче обычного. Он был отечески добр к ученицам,
но он не был братски добр ко мне. Когда он выходил из класса, я ждала хоть
прощальной улыбки, если не слова, но и той не дождалась - на мою долю
достался лишь поклон - робкий, поспешный.
Это случайность, он не нарочно от меня отдалился, - уговаривала я себя;
терпение - и это пройдет. Но ничего не проходило, дни шли, а он держался со
мною все отчужденней. Я боролась с недоумением и другими обуревавшими меня
чувствами.
Да, я спрашивала его, смогу ли я на него положиться, да, он,
разумеется, зная себя, удержался от обещаний, но что из того? Правда, он
предлагал мне мучить его, испытывать его терпение. Совет невыполнимый!
Пустая, ненужная честь! Пусть другие пользуются подобными приемами! Я к ним
не прибегну, они мне не по нутру. Когда меня отталкивают, я отдаляюсь, когда
меня забывают, я ни взглядом, ни словом не стану о себе напоминать. Верно, я
сама что-то неправильно поняла, и мне требовалось время, чтобы во всем
разобраться.
Но вот настал день, когда ему предстояло, как обычно, заниматься со
мною. Один из семи вечеров он великодушно пожаловал мне, и мы с ним всегда
разбирали все уроки прошедшей недели и готовились к занятиям на будущую.
Занимались мы где придется, либо в том же помещении, где случались ученицы и
классные дамы, либо рядом, и чаще всего отыскивали во втором отделении
уютный уголок,где наставницы,распрощавшись доутра сшумливыми
приходящими, беседовали с пансионерками.
В назначенный вечер пробил назначенный час, и я собрала тетради,
книжки, чернильницу и отправилась в просторный класс.
В классе не было ни души и царила прохладная тень; но через отворенную
дверь видно было carre, полное света и оживления; всех и вся заливало
красное закатное солнце. Оно так ярко алело, что разноцветные стены и
оттенки платьев слились в одно теплое сияние. Девочки сидели кто над
книжкой, кто над шитьем; посреди их кружка стоял мосье Эманюель и добродушно
разговаривал с классной дамой. Темный сюртучок и черные волосы словно
подпалил багряный луч; на испанском лице его, повернутом к солнцу, в ответ
на нежный поцелуй светила отобразилась нежная улыбка. Я села за стол.
Апельсинные деревья и прочая изобильная растительность, вся в цвету,
тоже нежились в щедрых веселых лучах; целый день они ими упивались, а теперь
жаждали влаги. Мосье Эманюель любил возиться в саду; он умел ухаживать за
растениями. Я считала, что, орудуя лопатой и таская лейку с водой, он
отдыхает от волнений; он нередко прибегал к такому отдыху; вот и теперь он
оглядел апельсинные деревья, герани, пышные кактусы и решил утолить их
жажду. В зубах его меж тем торчала драгоценная сигара - первейший (для него)
и необходимейший предмет роскоши; голубые кудерьки дыма весьма живописно
клубились среди цветов. К ученицам и наставнице он более не обращал ни
слова, зато очень внимательно беседовал с миловидной спаниелицей (если
позволительна такая форма слова), якобы принадлежащей всему дому, на деле же
только его избравшей своим хозяином. Изящная, шелковистая, ласковая и
хорошенькая сучка трусила у его ног и преданно заглядывала ему в лицо; и
когда он нарочно ронял феску или платок, она тотчас усаживалась их караулить
с важностью льва, охраняющего государственный флаг.
Сад был велик, любитель-садовник таскал воду из колодца своими руками,
и потому поливка отняла немалое время. Снова пробили большие школьные часы.
Еще час прошел. Последние лучи солнца поблекли. День угасал. Я поняла, что
нынешний урок будет недолог; однако апельсинные деревья, кактусы и герани
свое уже получили. Когда же придет моя очередь?
Увы! В саду оставалось еще кое за чем приглядеть - любимые розовые
кусты,редкостные цветы;веселоетявканье Сильвиипонеслось вслед
удаляющемуся сюртучку. Я сложила часть книг; они мне сегодня не все
понадобятся; я сидела и ждала и невольно заклинала неотвратимые сумерки,
чтоб они подольше не наступали.
Снова показалась весело скачущая Сильвия, сопровождающая сюртучок;
лейка поставлена у колодца; она на сегодня отслужила свое; как же я
обрадовалась! Мосье вымыл руки над каменной чашей. Для урока не осталось
времени;вот-вот прозвонит колокол к вечерней молитве;но мы хоть
встретимся; мы поговорим; я смогу в глазах его прочесть разгадку его
уклончивости. Закончив омовения, он медленно поправил манжеты, полюбовался
на рожок молодого месяца, бледный на светлом небе и чуть мерцающий из-за
эркера Иоанна Крестителя. Сильвия задумчиво наблюдала за мосье Полем; ее
раздражало его молчание; она прыгала и скулила, чтобы вывести его из
задумчивости. Наконец он взглянул на нее.
- Petit exigeante*, - сказал он, - о тебе ни на минуту нельзя забыть.
--------------
* Здесь: маленькая надоеда (фр.).
Он нагнулся, взял ее на руки и пошел по двору чуть не рядом с моим
окном; он брел медленно, прижимая собачонку к груди и нашептывая ей ласковые
слова; у главного входа он оглянулся; еще раз посмотрел на месяц, на серый
собор, на дальние шпили и крыши, тонущие в синем море ночного тумана;
вдохнул сладкий вечерний дух и заметил, что цветы в саду закрылись на ночь;
его живой взор окинул белый фасад классов, скользнул по окнам. Может
статься, он и поклонился, не знаю; во всяком случае, я не успела ответить на
его поклон. Он тотчас скрылся; одни лишь ступени главного входа остались
безмолвно белеть в лунном свете.
Собрав все, что разложила на столе, я водворила ненужную кипу на место.
Зазвонили к вечерней молитве; я поспешила откликнуться на этот призыв.
Завтра на улице Фоссет его ожидать не следовало; то был день, всецело
посвященный колледжу. Кое-как я одолела часы классов; я ждала вечера и
вооружилась против неизбежной вечерней тоски. Я не знала, что томительней -
оставаться в кругу ближних или уединиться; и все же избрала последнее; никто
в этом доме не мог подарить развлечение моему уму и отраду сердцу; а за моим
бюро, быть может, меня и ждало утешение - кто знает, вдруг оно гнездится
где-то между книжных страниц, дрожит на кончике пера, прячется у меня в
чернильнице. С тяжелой душой подняла я крышку бюро и принялась скучливо
перебирать бумаги.
Один за другим перебирала я знакомые тома в привычных обложках и снова
клала на место: они не привлекали меня, не могли утешить. Да, но это что за
лиловая книжица, никак, новое что-то? Я ее прежде не видывала, а ведь только
сегодня разбирала свои бумаги; верно, она появилась здесь, пока я ужинала.
Я открыла книжицу. Что такое? К чему она мне?
Оказалось, это не рассказ, не стихи, не эссей и не историческая
повесть; нечто не для услады слуха, не для упражнения ума и не для
пополнения знаний. То был богословский трактат, и назначался он для
наставления и убеждения.
Я тотчас принялась за книжицу, ибо маленькая, но не без обаяния, она
сразу меня захватила. То была прововедь католицизма; цель ее была обратить.
Голос книжицы был голос медовый; она вкрадчиво, благостно увещевала,
улещала. Ничто в ней не напоминало мощных католических громов, грозных
проклятий. Протестанту предлагалось обратиться в католичество не ради страха
перед адом, ждущим неверных, а ради благих утешений, предлагаемых святой
церковью; вовсе не в правилах ее грозить и принуждать; она призвана учить и
побеждать. Святая церковь - и вдруг кого-то преследовать, наказывать?
Никогда! Ни под каким видом!
Жиденькая книжица вовсе не предназначалась суетным и злым; то не была
даже простая грубая пища для здорового желудка; нет, сладчайшее грудное
молочко, нежнейшее излияние материнской любви на слабого младенца; тут
царилидоводысердца,нерассудка;нежныхпобеждалинежностью,
сострадательных - состраданием; сам святой Венсен де Поль{403} не так
ласково беседовал с сиротками.
Помнится, в качестве одного из главных доводов в пользу отступничества
приводилось то соображение, что католик, утративший близких, может черпать
невыразимую отраду, вымаливая их душам выход из чистилища. Автор не посягал
на безмятежный покой тех, кто в чистилище вообще не верит; но я подумала о
них и нашла их взгляды куда более утешительными.
Книжицаразвлеклаинискольконепокоробиламеня.Ловкая,
чувствительная, неглубокая книжица - но отчего-то она развеяла мою тоску и
вызвала улыбку;меняпозабавили резвыепрыжки неуклюжего волчонка,
прячущегося вовечьей шкуре и подражающего блеянию невинного агнца.
Кое-какиепассажи напомнили мнеметодистские трактаты последователей
Уэсли{403}, читанные мною в детстве; они отдавали тем же ухищренным
подстрекательством к фанатизму. Написал эту книгу человек неплохой, хоть в
нем замечался опыт лукавства (католицизм показывал свои когти), и я не
спешила обвинять его в неискренности. Выводы его, однако ж, нуждались в
подпорках; они были шатки.
Я усмехнулась про себя материнской нежности, которую столь изобильно
расточала дебелая старая дама с Семи Холмов{403};улыбнулась, когда
подумала, сколь я не склонна, а быть может, и неспособна достойно ее
воспринять. Потом я взглянула на титульный лист и обнаружила на нем имя отца
Силаса. И тут же мелкими четкими буковками знакомой рукой было начертано "От
П.К.Д.Э. - Л... и". И заметив эти буковки, я расхохоталась. Все разом
переменилось. Я точно заново родилась на свет.
Вдруг развеялись мрачные тучи; загадка Сфинкса решилась сама собою; в
сопоставлении двух имен - отца Силаса и Поля Эманюеля таился ответ на все
вопросы. Кающийся грешник побывал у своего наставника; ему ничего не дали
скрыть; заставили открыть душу без малейшей утайки; вырвали у него дословный
пересказ нашей последней беседы; он поведал о братском договоре, о приемной
сестре. Как могла церковь скрепить подобный договор, подобное родство!
Братский союз с заблудшей? Я так и слышала голос отца Силаса, отменяющего
неправый союз, остерегающего своего духовного сына от опасностей, какие
сулила ему такая связь; разумеется, он пустил в ход всевозможные средства,
уговаривал, молил, нет, заклинал памятью всего, что было у мосье Эманюеля
дорогого и святого, восстать против ереси, проникшей в мою плоть и кровь.
Кажется, предположения не из приятных; однако приятней того, что
представлялось раньше моему воображению. Лучше уж призрак этого строгого
баламута, чем внезапная перемена в чувствах самого мосье Поля.
Теперь, когда столько времени прошло, я уже не могу с уверенностью
сказать, созрели ли эти умозаключения тотчас или еще ждали подтверждения.
Оно не замедлило явиться.
В тот вечер не было яркого заката; запад и восток слились в одну серую
тучу; даль не сияла голубой дымкой, не светилась розовыми отблесками; липкий
туман поднялся с болот и окутал Виллет. Нынче лейка могла спокойно отдыхать
подле колодца; весь вечер сыпался дождичек, и теперь еще скучно, упорно
лило. В такую погоду вряд ли кому придет охота слоняться под мокрыми
деревьями по мокрой траве; поэтому тявканье Сильвии в саду - приветственное
тявканье - меня удивило. Разумеется, она бегала одна; но такой радостный,
бодрый лай она издавала обычно, лишь с кем-нибудь здороваясь.
Сквозь стеклянную дверь иberceau мне далеко открывалась allee
defendue: туда-то, ярким пятном мелькая в седом дожде, и устремилась
Сильвия. Она бегала взад-вперед, повизгивала, прыгала и вспугивала птиц на
кустах; пять минут я смотрела на нее, за ее приветствиями ничего не
последовало; я вернулась к своим книгам; Сильвия вдруг умолкла. Снова я
подняла глаза. Она стояла совсем близко, изо всех сил махала пушистым белым
хвостиком и пристально следила за неутомимой лопатой. Мосье Эманюель,
склоняясь долу, рыл мокрую землю под капающим кустом, так истово, будто
зарабатывал хлеб насущный в буквальном смысле слова в поте лица своего.
За этим я угадала совершенное смятение. Так он в самый холодный зимний
день вскапывал бы снеговой наст под влиянием душевного расстройства,
волнения или печального недовольства самим собою. Он мог копать часами, сжав
зубы, наморща лоб, не поднимая головы и даже взгляда.
Сильвия следила за работой, пока ей не надоело. Потом она снова
принялась скакать, бегать, обнюхивать все кругом; вот она обнаружила меня в
классе. Тотчас она принялась лаять под окном, призывая меня разделить то ли
ее удовольствие, то ли труды хозяина; она видела, как мы с мосье Полем
прогуливались по этой аллее, и, верно, считала, что мой долг - выйти сейчас
к нему, несмотря на сырость.
Она заливалась таким громким, пронзительным лаем, что мосье Поль
наконец принужден был поднять глаза и обнаружить, к кому относились ее
убеждения. Он засвистел, подзывая ее к себе; она только громче залаяла. Она
настаивала натом,чтобыстеклянную дверьотворили.Наскучив ее
назойливостью, он отбросил, наконец, лопату, подошел и распахнул дверь.
Сильвия опрометью кинулась в комнату, вскочила ко мне на колени, в одно
мгновение облизала мне нос, глаза и щеки, а пушистый хвостик так и колотил
по столу, разбрасывая мои книги и бумаги.
Мосье Эманюель подошел, чтобы унять ее и устранить беспорядок. Собрав
книги, он схватил Сильвию, сунул к себе за пазуху, и она тотчас затихла у
него под сюртучком, высунув оттуда только мордочку. Она была крошечная, и
физиономия у нее была прехорошенькая, шелковые, длинные уши и прелестные
карие глаза - красивейшая сучка на свете. Всякий раз, как я ее видела, я
вспоминала Полину де Бассомпьер; да простит мне читатель это сравнение, но
ей богу же, оно не натянуто.
Мосье Поль гладил ее и трепал по шерстке; она привыкла к ласкам;
красота ее и резвость нрава во всех вызывали нежность.
Он ласкал собачку, а глаза его так и рыскали по моим бумагам и книгам;
от они остановились на религиозном трактате. Губы мосье Поля шевельнулись;
на языке у него, конечно, вертелся вопрос, но он промолчал. Что такое? Уж не
дал ли он обещание никогда более ко мне не обращаться? Ежели так, он,
видимо, счел что сей обет "похвальнее нарушить, чем блюсти"{405}, ибо молчал
он недолго.
- Вы покуда не прочитали эту книжку, я полагаю? - спросил он. - Она не
заинтересовала вас?
Я отвечала, что ее прочла.
Он, кажется, выжидал, чтобы я сама, без его расспросов, высказала свое
суждение. Но без расспросов мне не хотелось вообще ничего говорить. Пусть на
уступки и компромиссы идет верный ученик отца Силаса, я же к ним не
расположена. Он возвел на меня ласковый взгляд: в синих глазах его была
нежность, искательность и даже немного душевной боли; они отражали разные,
несколько противоречивые чувства - укоризну и муки совести. Верно, ему
хотелось бы и во мне заметить душевное волнение. Я решилась его не
показывать. Через минуту, конечно, смущение бы меня одолело, но я вовремя
спохватилась, взяла в руки гусиные перья и принялась их чинить.
Я так и знала, что это занятие мое тотчас придаст его мыслям иное
направление. Ему не нравилось, как я чиню перья; ножик у меня вечно был
тупой, руки неловки; перья ломались и портились. Сейчас я порезала палец -
отчасти нарочно. Мне хотелось, чтобы мосье Поль пришел в себя, в обычное
свое расположение духа, чтобы он снова мог меня распекать.
- Maladroit!* - наконец-то закричал он. - Эдак она все руки себе
искромсает.
--------------
* Неуклюжая! (фр.)
Он спустил Сильвию на пол и определил ее караулить феску, отнял у меня
ножик и перья и сам принялся их чинить, вострить, обтачивать с точностью и
проворством машины.
- Понравилась ли мне книга? - был его вопрос.
Я подавила зевок и отвечала, что сама не знаю.
- Но тронула ли она меня?
- Пожалуй, скорее нагнала сон.
Он помолчал немного, а потом началось:
- Напрасно я избрала с ним эдакий тон. При всех моих недостатках - а
ему не хотелось бы их разом перечислять - господь и природа подарили мне
"trop de sensibilite et de sympathie"*, чтобы меня не тронуло убеждение
столь доходчивое.
--------------
* Слишком много чувствительности и понимания (фр.).
- Будто бы! - отвечала я, поспешно поднимаясь с места. - Нет, оно
нисколько, ни на йоту не тронуло меня.
И в подтверждение своих слов я вынула из кармашка носовой платок,
совершенно сухой и аккуратно заглаженный. Далее последовало внушение, скорее
едкое, чем вежливое. Я слушала во все уши. После двух дней нелепого молчания
воркотня мосье Поля в обычном его тоне казалась мне слаще музыки. Я слушала
его, теша себя и Сильвию шоколадными конфетами из бомбоньерки, никогда не
иссякавшими благодаря заботам мосье Поля. Он с удовольствием заметил, что
хоть какие-то его дары оценены по заслугам. Он поглядел, как лакомимся мы с
собачкой, и отложил ножик, коснулся моей руки пучком отточенных перьев и
сказал:
- Dites donc petite soeur*, скажите откровенно, что передумали вы обо
мне за последние два дня?
--------------
* Скажите же, сестренка (фр.).
Но тут я сделала вид, будто не замечаю вопроса; глаза мои наполнились
слезами. Я прилежно гладила Сильвию. Мосье Поль наклонился ко мне через
стол.
- Я себя называл вашим братом, - сказал он. - А я и сам не знаю, кто я
вам - брат, друг... нет, не знаю. Я думаю о вас, я желаю вам добра, но сам
же себя останавливаю: как бы вы не испугались. Лучшие друзья мои чуют
опасность и предостерегают меня.
- Что ж, слушайтесь ваших друзей. Остерегайтесь.
- А все ваша религия, ваша странная, самонадеянная, неуязвимая вера,
это она защищает вас проклятым, непробиваемым панцирем. Вы добры, отец Силас
считает вас доброй и вас любит, но вся беда в ужасном вашем, гордом,
суровом, истом протестантстве. Порой я так и вижу его в вашем взгляде; от
иного вашего жеста, от иной нотки в вашем голосе у меня мурашки бегут по
коже. Вы сдержанны, и все же... вот хоть сейчас - как отозвались вы об этом
трактате. Господи! Я думаю, сатана от души хохотал.
- Ну да, трактат мне не понравился, что же из этого?
- Не понравился? Но ведь в нем сама вера, любовь, милосердие! Я
надеялся, что он вас тронет; я надеялся, что мягкость его хоть кого убедит.
Я с молитвой положил его вам на бюро. Нет, верно, я настоящий грешник:
небеса не откликнулись на горячие моления моего сердца. Вы насмеялись над
моим скромным подношением. Oh, cela me fait mal!*
--------------
* О, мне больно! (фр.)
- Мосье, вовсе я не насмеялась. Уж над вашим-то подношением я не
насмеялась нисколько. Сядьте, мосье; выслушайте меня. Я не язычница, я не
жестокосердна, я не нехристь, я не опасна, как внушают вам; я не смущу вашей
веры; вы веруете в господа, и во Христа, и в Писание, и я тоже.
- Но вы-то разве веруете в Писание? Вам-то разве явлено богооткровение?
И как далеко заходят страна ваша и ваша церковь в своей необузданной,
безоглядной дерзости? Намеки отца Силаса на этот счет мрачны.
Я от него не отстала, покуда он не разъяснил мне этих намеков; они
оказались ловкой иезуитской клеветой. Разговор наш с мосье Полем был в тот
вечер серьезным и откровенным. Он уговаривал меня, он спорил. Я спорить не
умею - и оно к счастью. Духовник мосье Поля, конечно, рассчитывал на
логические, стройные возражения и заранее вооружился против них; но я
говорила так, как всегда говорю, а мосье Поль к этому привык и понимал меня
с полуслова, додумывал недосказанное и прощал уже более не странные для него
паузы и запинки. Нисколько его не стесняясь, я сумела защитить свою веру и
обычай своей страны; я смягчила его предубеждение. Он ушел от меня, не
изменив своих мыслей и не успокоясь, пожалуй; однако он убедился вполне, что
протестанты вовсе не наглые язычники, как настаивал его духовник; он понял
отчасти, каким образом чтут они Свет и Жизнь и Слово; он почувствовал, что
они поклоняются святыням хоть и не так, как предписывает католичество, но с
благоговением быть может и более глубоким.
Я поняла, что отец Силас (сам, повторяю, человек не злой, но поборник
злых целей) беспощадно честил протестантство вообще и меня в частности
странными прозваниями, обвиняя в разных "измах". Мосье Эманюель откровенно
поведал мне все это, не обинуясь и без утайки, глядя на меня серьезным,
слегка испуганным взором, словно боясь обнаружить, что в обвинениях этих
есть доля правды. Отец Силас, оказывается, пристально следил за мной и
заметил, что я без разбора хожу по разным протестантским храма Виллета - и
во французский, и в английский, и в немецкий, то есть и в лютеранский, и в
епископальный, и в пресвитерианский. По мнению отца Силаса, такие вольности
доказывают глубокое безразличие - ибо тот, кто терпим ко всему, ничему не
привержен. А ведь я-то как раз часто размышляла о несущественности и
мелочности различий между тремя этими церквями, о единстве и общности их
учения, думала о том, что ничто не препятствует им однажды слиться в один
великий священный союз, я их все уважала, хоть и находила повсюду кое-какие
несущественные недостатки. Свои мысли я честно высказала мосье Эманюелю и
призналась, что учителем своим, вожатаем и прибежищем считаю одно Писание и
заменить его мне не может ни одна из церквей, независимо от страны и
направления.
Он ушел от меня утешенный, но все еще в тревоге, высказав желание,
почти мольбу, чтобы небеса наставили меня на истинный путь, если я
заблуждаюсь. Я слышала, как уже на пороге он шепотом вознес молитву к
"Marie, Reine du Ciel"*, чтобы я сама разделила его упования.
--------------
* "Марии, царице небесной" (фр.).
Странное дело! У меня вовсе не являлось такого пылкого стремления
отторгнуть его от веры отцов. Католицизм я почитала золоченым глиняным
идолом; но этот католик, казалось мне, берег свою веру в такой невинности
сердца, какая не могла не быть угодна богу.
Описанный разговор произошел вечером, между восьмым и девятым часом на
тихой улице Фоссет в классной комнате, выходящей окнами в глухой сад. В то
же приблизительно время на другой вечер он, вероятно, слово в слово был
воспроизведен добросовестным исповедником под вековыми сводами храма Волхвов
для чуткого уха духовника. Вследствие этого отец Силас нанес визит мадам Бек
и, движимый уж не знаю какими побуждениями, убедил последнюю разрешить ему
заняться духовным воспитанием англичанки.
Затем меня принудили прочесть целую кипу книг; правда, я их только
просматривала; они были настолько не по мне, что я не могла внимательно их
читать, запоминать, ими проникаться. К тому же под подушкой у меня лежала
книга, иные главы которой утоляли мою духовную жажду, служили мне путеводной
звездой и примером, и в глубине души я считала, что прибавить тут уже
нечего.
Затем отец Силас показал мне достоинства католицизма, его добрые дела и
советовал судить дерево по его плодам.
В ответ я заметила ему, что дела эти вовсе не плоды католицизма, но
лишь цветочки, лишь обещание, которое католицизм дает миру. Завязь этих
цветов не отдает вкусом добродетели; ягодки же суть невежество, унижение и
фанатизм. Из скорбей и страстей человеческих куются заклепки рабства. Бедных
кормят,одевают и призирают, чтобы опутать их долгом перед "святой
церковью"; сиротам дают опору и воспитание, чтобы они взросли в лоне "святой
церкви"; за больными ходят для того, чтобы они умерли по всем правилам
"святой церкви"; и мужчины трудятся в поте лица, а женщины приносят
непосильные жертвы, и все отвергаются мира, который сотворен господом людям
на радость, и несут тяжкий, непосильный крест в угоду Риму, утверждая
непогрешимость, и силу, и славу "святой церкви".
Для блага человека делается мало; еще менее для славы господней; всюду
смерть, и плач, и голод; отворяется кладезь бездны{409}, и земля поражается
язвою; а для чего? Чтобы духовенство могло гордо шагать во славе и величии,
утверждая владычество безжалостного Молоха{409} - "святой церкви".
Но нет, Рим - одно, а бог - другое, человек еще скорбит о муках
распятого Христа,игосподь печалится ожестокостях и властолюбии
католической церкви,как некогда печалился он огрехах и горестях
несчастного Иерусалима!
О властолюбцы! О венчанные митрами охотники за земными благами! И для
вас пробьет час, когда сердца ваши, слабея с каждым ударом, ощутят, что есть
Доброта выше человеческого сострадания, Любовь сильнее непреклонной, даже и
для вас неминуемой смерти, Милосердие больше всякого греха, даже вашего
греха, и Жалость, которая искупает мир и даже прощает священников.
Потом меня подвергли третьему искушению - меня впечатляли роскошью и
величием католицизма.Меняводили вхрам напраздничные,особые
богослужения; мне показывали католические обряды и церемонии. Я на них
смотрела.
Многие -мужчины иженщины,без сомнения во всех отношениях
превосходящие меня, попадали под обаяние этого зрелища, признавались, что
оно пленяет их воображение, несмотря на протестующие доводы рассудка. Я же
сказать этого не могу. Ни пышные процессии, ни сама служба, ни блеск свечей,
нивзмахи кадил,ни высокодуховные головные уборы,ни возвышенные
драгоценности ни на йоту не затронули моего воображения. Все, что видела я,
поражало меня безвкусицей, а не величием; все казалось грубо вещественным, а
не поэтически вдохновенным.
Я не признавалась в своих впечатлениях отцу Силасу; он был человек
старый и, кажется, почтенный; при всей неудаче его опытов, при всех моих
разочарованиях, сам он был добр ко мне, и я боялась оскорбить его чувства.
Но однажды вечером, после того, как днем меня заставили смотреть с высокого
балкона на грандиозное шествие военных и духовных лиц вперемежку, на
священников с наперсными крестами и солдат с ружьями, на грузного старого
архиепископа в кружевах и батисте, который почему-то казался сереньким
воробушком в оперении райской птицы, и на стайку девочек, немыслимо
разодетых и изукрашенных - тогда-то вечером я не выдержала и высказала свое
мнение мосье Полю.
- Не понравилось мне все это, - сказала я ему. - Я не поклонница таких
церемоний. Больше мне не хочется на них смотреть.
Иоблегчив душу откровенным признанием,я разговорилась и,с
красноречием, неожиданным для меня самой, объяснила ему, отчего я останусь
преданной своей вере; чем ближе я наблюдала католичество, тем протестантизм
делался мне дороже; разумеется, во всяком учении могут быть ошибки; но
сравнение помогло мне понять, насколько моя вера строже и чище той, которую
мне навязывали. Я объяснила ему, что у нас куда меньше церковных обрядов и,
чтя господа, мы обходимся, верно, лишь теми, какие подсказывает обычный
здравый смысл. Я сказала ему, что не могу смотреть на цветы и позолоту, на
блеск свечей и парчи в те минуты и при таких обстоятельствах, когда духовный
взор наш должен возноситься к тому, чей дом - Бесконечность и чье бытие -
Вечность. И когда я думаю о грехе и скорби, о людских пороках, о смертельной
порче, о тяжком земном бремени - мне не до ряженых прелатов; и когда тяготы
жизни и ужас перед кончиной теснят мне грудь, когда безграничная надежда и
безмерное сомнение в будущем меня обуревают - тогда всякая премудрость и
даже молитва, произносимая на языке ученом и мертвом, только мешают сердцу,
из которого рвутся простые слова: "Господи, помилуй меня, грешного!"
И когда я все это ему высказала, когда я так резко провела между нами
границу - вот тут-то вдруг струны его души зазвучали в тон моим.
- Что бы ни толковали священнослужители и богословы, - пробормотал
мосье Эманюель, - господь добр и любит чистых сердцем. Верьте так, как
можете; но верьте, если можете - одна молитва, во всяком случае, общая у
нас; я тоже кричу: "О Dieu, sois apaise epvers moi, qui suis pecheur!"*
--------------
* Господи, помилуй меня, грешного! (фр.)
Он склонился над моим стулом. Подумав немного, он продолжал:
- Что значат в глазах бога, создавшего небосвод, вдохнувшего жизнь во
все земное и придавшего движение всем небесным телам, - что значат в его
глазах различия меж людей?Но как нет для господа ни Времени, ни
Пространства, так нет для него ни Меры, ни Сравнения. Мы унижаемся в своей
малости и правильно делаем; и все же постоянство одного сердца, истинное,
честное служение одного ума свету, им указанному, значат для него не меньше,
чем движение спутников вокруг планет, планет вокруг солнц и солнц вокруг
незримого центра,непостижимого,недоступного итолько угадываемого
умственным усилием. Да поможет нам бог! Благослови вас бог, Люси!
Глава XXXVII
ЯСНАЯ ЛАЗУРЬ
Добро было Полине отклонять дальнейшие сношения, покуда отец ее не даст
на все согласия. Доктор Бреттон попросту не мог жить в расстоянии одной лиги
от улицы Креси и не стремиться то и дело туда наведываться. Сперва оба
любящих решили держаться отчужденно. Внешне в их обращении друг с другом
ничего и не менялось, но не таковы были их чувства.
Все лучшее в Грэме рвалось к Полине; все самое благородное в нем
просыпалось и росло в ее присутствии. Прежде, когда он вздыхал по мисс
Фэншо, ум его, я полагаю, вовсе не был затронут, теперь же он работал
усиленно. Все силы его напряглись и требовали выхода.
Не думаю, чтобы Полина намеренно наводила его на рассуждения о книгах,
заставляла размышлять или затеяла совершенствовать его, думаю даже, она
считала, что его и совершенствовать-то невозможно, столь он хорош. Нет, сам
Грэм, сперва по чистой случайности, завел разговор о какой-то книге, недавно
его заинтересовавшей, и, найдя в Полине живой отклик и полное согласие со
своим мнением,разошелся и говорил лучше, чем ему когда-нибудь еще
приходилось говорить о подобных предметах. Она ловила каждое слово и
отвечала с увлечением. Каждый ответ звучал для уха Грэма как сладкая музыка,
в каждом отзыве он ловил тайный смысл и находил ключ к нежданным богатствам
собственного ума и,что гораздо важнее,кнеизведанным сокровищам
собственного сердца. Он наслаждался, слушая ее речи, как и она наслаждалась,
слушая его, их обоих тешила тонкая острота всего услышанного, они понимали
друг друга с полуслова и часто удивлялись совпадению своих идей. Грэм от
природы сверкал веселой живостью; Полина была скорей чужда ей и, если ее не
растормошить, обычно погружалась в молчаливую задумчивость. Теперь же она
щебетала словно пташка и в присутствии Грэма вся светилась. И как она еще
похорошела от счастья, этого я не могу даже описать. Куда подевался тонкий
ледок сдержанности, столь ей свойственный прежде! Ах! Грэм не долго его
терпел и горячим напором чувства растопил искусственно возведенные ею робкие
преграды.
Теперь уже не избегали вспоминать о прежних деньках в Бреттоне, сначала
о них говорили с тихой застенчивостью, потом все с большей простотой и
открытостью. Грэм сам куда лучше справился с той задачей, которую хотел было
возложить на непокорную Люси. Он сам заговорил о "маленькой Полли" и нашел
для нее в своем голосе такие нежные, лишь ему свойственные нотки, какие
решительно утратились бы в моей передаче.
Не раз, когда мы оставались с ней наедине, Полина радостно дивилась
тому, как точно сохранились те времена в его памяти, как, глядя на нее, он
вдруг вспоминал, казалось, забытые подробности. Он вспоминал, как однажды
она обняла его голову руками, погладила по львиной гриве и воскликнула:
"Грэм, я тебя люблю!" Он рассказывал, как она ставила возле него скамеечку и
с ее помощью взбиралась к нему на колени. Он запомнил - он говорил -
ощущение ее нежных ручонок, гладивших его по щекам и перебиравших его густые
волосы. Он помнил ее крошечный пальчик на своем подбородке и ее взгляд и
шепоток: "ох, какая ямочка", и ее удивление: "какие у тебя пронзительные
глаза", и в другой раз: "у тебя милое, странное лицо, гораздо милей и
удивительней, чем у твоей мамы или у Люси Сноу".
- Непонятно, - говорила Полина, - я была такая маленькая, а такая
смелая. Теперь-то он для меня неприкосновенен, просто святыня, и, Люси, я
чуть ли не со страхом гляжу на его твердый мраморный подбородок, на его
античное лицо. Люси, женщин называют красивыми, но он на женщину нисколько
не похож, значит, он не красивый, но какой же он тогда? Интересно, другие
смотрят на него теми же глазами? Вот вы, например, восхищаетесь ли им?
- Я скажу вам, как я на него смотрю, - ответила я, наконец, однажды на
все ее настойчивые расспросы. - Я его вообще не вижу. Я взглянула на него
раз-другой год назад, прежде чем он узнал меня, а потом закрыла глаза. И
потому, если б он ходил мимо меня ежедневно и ежечасно, от восхода до
заката, я бы и то уже не различала его черт.
- Люси, что вы такое говорите? - спросила она пресекающимся голосом.
- Я говорю, что ценю свое зрение и боюсь ослепнуть.
Я решилась этим резким ответом пресечь нежные излияния, сладким медом
стекавшие с ее уст и расплавленным свинцом падавшие мне в уши. Больше она со
мной про его красоту не говорила.
Но вообще она говорила про него. Иногда робко, тихими, краткими
фразами, иногда дрожавшим от нежности и звеневшим, как флейта, голоском,
прелестным, но для меня мучительным; и я смотрела на нее строго и даже ее
обрывала. Однако безоблачное счастье затуманило ее от природы ясный взор, и
она думала только - ах, какая нервозная эта Люси.
- Спартанка! Гордячка! - говорила она усмехаясь. - Недаром Грэм вас
находит самой своенравной из всех своих знакомых. Но вы удивительная,
чудная, мы оба так считаем.
- Сами вы не знаете, что считаете! - отозвалась я. - Поменьше бы
касались моей особы в беседах ваших и в мыслях - премного б одолжили! У меня
своя жизнь, у вас - своя.
- Но наша жизнь так прекрасна, Люси, или будет прекрасна. И вы должны
разделить с нами нашу будущность.
- Я ни с кем не хочу делить будущность в том смысле, как вы это
понимаете. Я надеюсь, у меня есть мой собственный единственный друг, но я
еще не уверена. И покуда я не уверена, я предпочитаю жить сама по себе.
- Но такая жизнь печальна.
- Да. Печальна. Но бывают печали более горькие. Например, разбитое
сердце.
- Ах, Люси, найдется ли кто-нибудь, кто понял бы вас до конца...
Любовь часто ослепляет людей и делает их ко всему, кроме нее,
бесчувственными; им подавай свидетеля их счастью, а чего это стоит свидетелю
- не важно. Полина запретила писать письма, однако же доктор Бреттон их
писал. И сама она на них отвечала, несмотря на все свои решения. Она
показывала мне письма. Со своеволием избалованного дитяти и повелительностью
наследницы она заставляла меня их читать. Читая послания Грэма, я понимала
ее гордость и желание поделиться - то были дивные письма, мужественные и
нежные, скромные и пылкие. Ее же письма должны были ему нравиться. Она
писала их, вовсе не стремясь выказать свои таланты и еще менее, полагаю,
выказать свою любовь. Напротив, казалось, она положила себе задачей таить
собственные чувства и обуздывать жар своего обожателя. Но только могли ли
такие письма послужить ее цели? Грэм ей стал дороже жизни; он притягивал ее
как магнит. Все, что писал он, или говорил, или думал, было для нее полно
невыразимого значения. И строки ее горели этим невысказанным признанием. Оно
согревало их от начала до конца, от обращения до подписи.
- Если бы папа знал, хоть бы он узнал, - вдруг сказала она однажды. - Я
и хочу этого и боюсь. Но я не удержу Грэма, он ему скажет. Хоть бы все
поскорее уладилось, по правде-то я ведь ничего так не хочу. Но я боюсь
взрыва. Я знаю, уверена, папа сперва рассердится. Он даже возмутится мною,
сочтет меня дурной, своенравной, он удивится, поразится, о, я не знаю даже,
что с ним будет.
В самом деле, отец ее, всегда спокойный, начал нервничать, всегда
ослепленный любовью к дочери, начал вдруг прозревать. Ей он ничего не
говорил, но когда она на него не смотрела, я нередко перехватывала его
взгляд, устремленный на нее в раздумье.
Однажды вечером Полина сидела у себя в гостиной и писала, я полагаю, к
Грэму. Меня она оставила в библиотеке, и я читала там, когда вошел мосье де
Бассомпьер. Он сел. Я хотела уйти, но он попросил меня остаться, мягко, но
настойчиво. Он устроился подле окна, поодаль от меня, открыл бюро, вынул
оттуда, по-видимому, записную книжку и долго изучал в ней какую-то страницу.
- Мисс Сноу, - сказал он наконец, - знаете ли вы, сколько лет моей
дочери?
- Около восемнадцати, да, сэр?
- Вероятно, так. Этот старый блокнот говорит мне, что она родилась
пятого мая восемнадцать лет тому назад. Странно; я перестал осознавать ее
возраст. Мне казалось, ей лет двенадцать, четырнадцать. Она ведь совсем еще
ребенок.
- Нет, сэр, ей уже восемнадцать, - повторила я. - Она взрослая. Больше
она не вырастет.
- Сокровище мое! - сказал мосье де Бассомпьер проникновенным тоном,
какой я так знала у его дочери.
И он глубоко задумался.
- Не горюйте, сэр, - сказала я. Ибо я без слов поняла все его чувства.
- Это мой драгоценнейший перл, - сказал он. - А теперь кое-кто еще
распознал его ценность. На него зарятся.
Я не ответила. Грэм Бреттон обедал с нами нынче. Он блистал умом в
беседе, он блистал красотой. Не могу передать, как особенно сиял его взгляд,
как прекрасно было каждое движение. Верно, благая надежда так окрылила его и
отметила все его поведение. Думаю, он положил в тот день открыть причины
своих усилий, цель своих стремлений. Мосье де Бассомпьеру пришлось наконец
понять, что вдохновляет Джона. Не очень-то наблюдательный, он зато умел
мыслить логически; стоило ему схватить нить, он уже без труда находил выход
из запутанного лабиринта.
- Где она?
- Наверху.
- Что она делает?
- Пишет.
- Пишет? И она получает письма?
- Лишь такие, какие может мне показать. И - сэр... она... они давно
хотели поговорить с вами.
- Полноте! Какое дело им до старика отца! Я им просто мешаю.
- Ах, мосье де Бассомпьер, не надо, зачем вы так... Впрочем, Полина вам
сама все скажет, да и доктор Бреттон сумеет с вами объясниться.
- Поздно несколько, я полагаю. Кажется, дела у них уже идут на лад?
- Сэр, они ничего не предпримут без вашего согласия. Но только они
любят друг друга.
- Только! - эхом отозвался он.
Выставленная судьбой на роль наперсницы и посредницы, я вынуждена была
продолжать:
- Доктор Бреттон сотни раз собирался обратиться к вам, сэр. Но, при
всей его смелости, он отчаянно вас боится.
- Пусть... пусть боится. Он посягнул на мое сокровище. Если б он не
помешал, она бы еще долгие годы оставалась ребенком. Да. Они помолвлены?
- Помолвка невозможна без вашего согласия.
- Хорошо вам, мисс Сноу, так говорить и думать! Вам вообще свойственна
правильность суждений. Но мне-то каково! Что у меня еще есть на свете, кроме
дочери! Она единственная у меня дочь, и у меня нет сыновей. Неужели Бреттон
не мог где-нибудь еще поискать невесту? Есть сотни богатых и хорошеньких
женщин, он любой из них мог бы понравиться - он красив, воспитан, со
связями. Почему ему непременно понадобилась моя Полли?
- Не встреть он вашей Полли, ему бы многие могли понравиться. Ваша
племянница мисс Фэншо, например.
- Ах! Джиневру я отдал бы за него с легким сердцем! Но Полли! Нет, я не
в силах с этим смириться. Он ее не стоит, - решительно заключил он. - Чем он
ее заслужил? Он ей неровня. Вот говорят о состоянии. Я не стяжатель и не
скряга, но приходится об этом думать, и Полли будет богата.
- Да, это известно, - сказала я. - Весь Виллет знает, что она богатая
наследница.
- Неужели о моей девочке это говорят?
- Говорят, сэр.
Он глубоко задумался. Я отважилась спросить:
- А кто достоин Полины, сэр? Кого предпочли бы вы доктору Бреттону?
Разве богатство и более высокое положение в обществе способны примирить вас
с будущим зятем?
- А ведь вы правы, - сказал он.
- Посмотрите на здешних аристократов - хотели б вы в зятья кого-нибудь
из них?
- Никого, ни князя, ни барона, ни виконта.
- А мне говорили, многие из них имеют на нее виды. - И я продолжала,
ободренная его вниманием: - Если вы откажете доктору Бреттону, сыщутся
другие. Куда бы вы ни отправились, повсюду найдется довольно охотников.
Независимо от своего будущего богатства, Полина, по-моему, чарует всех, кто
ее видит.
- Неужто? Моя дочь вовсе не красавица.
- Сэр, мисс де Бассомпьер очень хороша собой.
- Глупости! Ах, простите, мисс Сноу, но вы к ней, кажется, пристрастны.
Полли мне нравится, мне нравится в ней все, но я отец ее. И даже я никогда
не считал ее красивой. Она мила, прелестна, ну - забавна. Нет, помилуйте,
разве можно ее назвать красавицей?
- Она привлекает сердца, сэр, и привлекала бы их без помощи вашего
богатства и положения.
- Мое богатство и положение! Неужто это приманка для Грэма? Если б я
думал так...
- Доктор Бреттон прекрасно о них знает,уверяю вас,мосье де
Бассомпьер, и ценит, как ценил бы всякий на его месте, как вы сами бы ценили
в подобных обстоятельствах, но они не приманка для него. Он очень любит вашу
дочь. Он сознает ее высокие качества и находится под их обаянием.
- Как? У моей ненаглядной дочки есть, оказывается, высокие качества?
- Ах, сэр! Разве не видели вы ее в тот вечер, когда столько ученых и
выдающихся людей обедали здесь?
- И точно, я удивлялся тогда ее поведению; меня потешило, что она
строит из себя взрослую.
- А заметили вы, как те образованные французы окружили ее в гостиной?
- Заметил. Но я думал, они просто хотели развлечься, позабавиться милым
ребенком.
- Сэр, она вела себя блистательно, и я слышала, как один француз
говорил, что она petrie d'esprit et de graces*. Доктор Бреттон того же
мнения.
--------------
* Исполнена ума и изящества (фр.).
- Она милое, резвое дитя и, думаю, не лишена характера. Помнится,
болезнь приковала меня к постели, и Полли выхаживала меня, врачи боялись за
мою жизнь. И чем хуже мне становилось, тем, помнится, мужественней и нежней
делалась моя дочь. А когда я начал выздоравливать, каким сиянием радости
озаряла она мою комнату! Поистине, она играла на моем кресле беспечно и
бесшумно, как солнечный луч. И вот к ней сватаются! Нет, я не хочу с ней
расставаться, - сказал он и застонал.
- Вы так давно знакомы с доктором и с миссис Бреттон, - решилась я, -
и, отдавая ее ему, вы словно с ней и не расстанетесь.
Несколько минут он печально раздумывал.
- Верно, - пробормотал он наконец. - Луизу Бреттон я давно знаю. Мы с
ней старые, старые друзья; до чего мила была она в юности. Вы говорите
"красота", мисс Сноу. Вот кто был красив - высокая, стройная, цветущая, не
то что моя Полли, всего лишь эльф или дитя. В восемнадцать лет Луиза
выглядела настоящей принцессой. Теперь она прекрасная, добрая женщина. Малый
пошел в нее, я всегда к нему хорошо относился и желал ему добра. А он чем
мне отплатил? Каким разбойным помыслом! Моя девочка так меня любила! Мое
единственное сокровище! И теперь все кончено. Я лишь досадная помеха.
Тут дверь отворилась, впуская "единственное сокровище". Она вошла, так
сказать, в уборе вечерней красы. Угасший день покрыл румянцем ее щеки, зажег
искры в глазах, локоны свободно падали на нежную шею, а лицо успело
покрыться тонким загаром. На ней было легкое белое платье. Она думала
застать меня одну и принесла мне только что написанное, но незапечатанное
письмо. Она хотела, чтобы я его прочитала. Увидев отца, она запнулась на
пороге, застыла, и розовость, расплывшись со щек, залила все ее лицо.
- Полли, - тихо сказал мосье де Бассомпьер, грустно улыбаясь, - почему
ты краснеешь при виде отца? Это что-то новое.
- Я не краснею. Вовсе я не краснею, - заявила она, совершенно заливаясь
краской. - Но я думала, вы в столовой, а мне нужна Люси.
- Ты, верно, думала, что я сижу с Джоном Грэмом Бреттоном? Но его
вызвали. Он скоро вернется, Полли. Он может отправить твое письмо и тем
избавить Мэтью от "работы", как он это величает.
- Я не отправляю писем, - ответила она довольно дерзко.
- Так что же ты с ними делаешь? Ну-ка поди сюда, расскажи.
Мгновенье она колебалась, потом подошла к отцу.
- Давно ли ты занялась сочинением писем, Полли? Кажется, ты вчера еще и
писать-то выучилась!
- Папа, я писем моих не шлю по почте. Я их передаю из рук в руки одному
лицу.
- Лицу! Мисс Сноу, иными словами?
- Нет, папа. Не ей.
- Кому же? Уж не миссис ли Бреттон?
- Нет, и не ей, папа.
- Но кому же, дочка? Скажи правду своему отцу.
- Ах, папа! - произнесла она с большой серьезностью. - Сейчас, сейчас я
все скажу. Я давно хотела сказать, хоть я дрожу от страха.
Она, в самом деле, дрожала от растущего волнения, вся трепетала от
желания его побороть.
- Не люблю ничего от вас скрывать, папа. Вы и любовь ваша для меня
превыше всего, кроме бога. Читайте же. Но сперва взгляните на адрес.
Она положила письмо к нему на колени. Он взял его и тотчас прочел. Руки
у него дрожали, глаза блестели.
Потом, сложив письмо, он принялся разглядывать его сочинительницу со
странным, нежным, грустным недоумением.
- Неужто это она - девчонка, еще вчера сидевшая у меня на коленях, -
могла написать такое, почувствовать такое?
- Вам не понравилось? Вы огорчились?
- Нет, отчего же не понравилось, милая моя, невинная Мэри; но я
огорчился.
- Но, папа, выслушайте меня. Вам незачем огорчаться! Я все бы отдала -
почти все (поправилась она), я бы лучше умерла, только б не огорчать вас!
Ах, как это ужасно!
Она побледнела.
- Письмо вам не по душе? Не отправлять его? Порвать? Я порву, коли вы
прикажете.
- Я ничего не стану приказывать.
- Нет, вы прикажите мне, папа. Выскажите вашу волю. Только не обижайте
Грэма. Я этого не вынесу. Папа, я вас люблю. Но Грэма я тоже люблю, потому
что... потому что... я не могу не любить его.
- Этот твой великолепный Грэм - просто негодяй, только и всего, Полли.
Тебя удивляет мое мнение? Но я ничуть его не люблю. Давным-давно еще я
заприметил в глазах у мальчишки что-то непонятное - у его матери этого нет,
- что-то опасное, какие-то глубины, куда лучше не соваться. И вот я попался,
я тону.
- Вовсе нет, папа, вы в совершенной безопасности. Делайте что хотите. В
вашей власти завтра же услать меня в монастырь и разбить Грэму сердце, если
вам угодно поступать так жестоко. Ну что, деспот, тиран, - сделаете вы это?
- Ах, за ним хоть в Сибирь! Знаю, знаю. Не люблю я, Полли, эти рыжие
усы и не понимаю, что ты в нем нашла?
- Папа, - сказала она, - ну как вы можете говорить так зло? Никогда еще
я вас не видела таким мстительным и несправедливым. У вас лицо даже стало
совсем чужое, не ваше.
- Гнать его! - продолжал мистер Хоум, в самом деле злой и раздраженный,
- да только вот, если он уйдет, моя Полли сложит пожитки и кинется за ним.
Ее сердце покорено, да, и отлучено от старика отца.
- Папа, перестаньте же, не надо, грех вам так говорить. Никто меня от
вас не отлучал и никто никогда отлучить не сможет.
- Выходи замуж, Полли! Выходи за рыжие усы! Довольно тебе быть дочерью.
Пора стать женою!
- Рыжие! Помилуйте, папа! Да какие же они рыжие? Вот вы мне сами
говорили, что все шотландцы пристрастны. То-то и видно сразу шотландца. Надо
быть пристрастным, чтоб не отличить каштановое от рыжего.
- Ну и брось старого пристрастного шотландца. Уходи.
С минуту она молча смотрела на него. Она хотела выказать твердость,
презрение к колкостям. Зная отцовский характер, его слабые струнки, она
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
224
225
226
227
228
229
230
231
232
233
234
235
236
237
238
239
240
241
242
243
244
245
246
247
248
249
250
251
252
253
254
255
256
257
258
259
260
261
262
263
264
265
266
267
268
269
270
271
272
273
274
275
276
277
278
279
280
281
282
283
284
285
286
287
288
289
290
291
292
293
294
295
296
297
298
299
300
301
302
303
304
305
306
307
308
309
310
311
312
313
314
315
316
317
318
319
320
321
322
323
324
325
326
327
328
329
330
331
332
333
334
335
336
337
338
339
340
341
342
343
344
345
346
347
348
349
350
351
352
353
354
355
356
357
358
359
360
361
362
363
364
365
366
367
368
369
370
371
372
373
374
375
376
377
378
379
380
381
382
383
384
385
386
387
388
389
390
391
392
393
394
395
396
397
398
399
400
401
402
403
404
405
406
407
408
409
410
411
412
413
414
415
416
417
418
419
420
421
422
423
424
425
426
427
428
429
430
431
432
433
434
435
436
437
438
439
440
441
442
443
444
445
446
447
448
449
450
451
452
453
454
455
456
457
458
459
460
461
462
463
464
465
466
467
468
469
470
471
472
473
474
475
476
477
478
479
480
481
482
483
484
485
486
487
488
489
490
491
492
493
494
495
496
497
498
499
500
501
502
503
504
505
506
507
508
509
510
511
512
513
514
515
516
517
518
519
520
521
522
523
524
525
526
527
528
529
530
531
532
533
534
535
536
537
538
539
540
541
542
543
544
545
546
547
548
549
550
551
552
553
554
555
556
557
558
559
560
561
562
563
564
565
566
567
568
569
570
571
572
573
574
575
576
577
578
579
580
581
582
583
584
585
586
587
588
589
590
591
592
593
594
595
596
597
598
599
600
601
602
603
604
605
606
607
608
609
610
611
612
613
614
615
616
617
618
619
620
621
622
623
624
625
626
627
628
629
630
631
632
633
634
635
636
637
638
639
640
641
642
643
644
645
646
647
648
649
650
651
652
653
654
655
656
657
658
659
660
661
662
663
664
665
666
667
668
669
670
671
672
673
674
675
676
677
678
679
680
681
682
683
684
685
686
687
688
689
690
691
692
693
694
695
696
697
698
699
700
701
702
703
704
705
706
707
708
709
710
711
712
713
714
715
716
717
718
719
720
721
722
723
724
725
726
727
728
729
730
731
732
733
734
735
736
737
738
739
740
741
742
743
744
745
746
747
748
749
750
751
752
753
754
755
756
757
758
759
760
761
762
763
764
765
766
767
768
769
770
771
772
773
774
775
776
777
778
779
780
781
782
783
784
785
786
787
788
789
790
791
792
793
794
795
796
797
798
799
800
801
802
803
804
805
806
807
808
809
810
811
812
813
814
815
816
817
818
819
820
821
822
823
824
825
826
827
828
829
830
831
832
833
834
835
836
837
838
839
840
841
842
843
844
845
846
847
848
849
850
851
852
853
854
855
856
857
858
859
860
861
862
863
864
865
866
867
868
869
870
871
872
873
874
875
876
877
878
879
880
881
882
883
884
885
886
887
888
889
890
891
892
893
894
895
896
897
898
899
900
901
902
903
904
905
906
907
908
909
910
911
912
913
914
915
916
917
918
919
920
921
922
923
924
925
926
927
928
929
930
931
932
933
934
935
936
937
938
939
940
941
942
943
944
945
946
947
948
949
950
951
952
953
954
955
956
957
958
959
960
961
962
963
964
965
966
967
968
969
970
971
972
973
974
975
976
977
978
979
980
981
982
983
984
985
986
987
988
989
990
991
992
993
994
995
996
997
998
999
1000