ввозную пошлину платить было не нужно.
Спустя неделю или того меньше был у меня добрый кучер, два экипажа,
пять лошадей, конюхи, два отличных ливрейных лакея. Госпожа д'Юрфе -- ее я
первую пригласил на обед -- была очарована моим домом. Она решила, что все
это ради нее, а я ее не разубеждал. Я не отрицал, что малыш Аранда
принадлежит Великому ордену, что тайна его рождения скрыта от всех, что он
лишь на временном моем попечении, что ему суждено принять смерть и
продолжить жить. Я почитал за лучшее соглашаться со всеми ее фантазиями, а
она уверяла, что тайны ей открывает Дух, беседующий с ней по ночам. Я отвез
ее домой и оставил наверху блаженства. <...>
ГЛАВА Х
Новые неурядицы. Ж..-Ж. Руссо. Я основываю коммерческое предприятие
Аббат де Бернис, к которому ездил я с визитом раз в неделю, сказал мне
как-то, что генерал-контролер постоянно справляется обо мне и я напрасно им
пренебрегаю. Он посоветовал мне забыть о притязаниях и сообщить тот способ
увеличить государственные доходы, о каком я упоминал. Высоко ценя советы
человека, коему обязан был состоянием, я отправился к генерал-контролеру и,
доверившись его порядочности, представил проект. Речь шла о новом законе,
который должен был утвердить Парламент, в силу чего все непрямые наследники
отказались бы от доходов за первый год в пользу короля. Он распространялся
бы и на дарственные, совершенные "inter vivos" *, и не мог обидеть
наследников -- они могли себе вообразить, что завещатель умер годом позже.
Министр сказал, что никаких сложностей с моим проектом не будет, убрал его в
секретный портфель и уверил, что будущность моя обеспечена. Неделю спустя он
ушел в отставку, а когда я представился его преемнику Силуэту, тот холодно
объявил, что, когда зайдет речь об издании закона, меня известят. Он вступил
в силу два года спустя, и надо мной посмеялись, когда, объявив о своем
авторстве, я заикнулся о правах.
Вскоре после того умер папа римский, его преемник венецианец Редзонико
тотчас сделал кардиналом моего покровителя де Берниса, а король сослал его в
Суассон через два дня, как он получил шапку; и вот я без покровителя, но
довольно богат, чтоб перенести этот удар. Знаменитый аббат, увенчанный
славой за то, что уничтожил дело рук кардинала де Ришелье, в согласии с
принцем Кауницем обратил старинную вражду Бурбонов и Австрийцев в счастливый
союз, избавил от ужасов войны Италию, что становилась полем сражений при
всяком раздоре между двумя царствующими домами, и за это первым получил
кардинальскую шапку от папы, каковой в бытность свою епископом Падуанским
смогподостоинству оценить его, словом,благородный этотаббат,
скончавшийся в прошлом году в Риме и высоко чтимый Пием VI, получил отставку
за то, что, когда король спросил у него совета, отвечал, что не считает
принца де Субиза самым подходящим человеком на пост главнокомандующего. Едва
Помпадур услыхала об этом от короля, она постаралась избавиться от аббата.
Немилость его всех огорчила, но народ утешился куплетами. Странная нация;
она забывает о горестях, посмеявшись над стихами или песенками. В мое время
сочинителей эпиграмм и куплетов, что потешались над правительством и
министрами, упекали в Бастилию, но это не мешало остроумцам развлекать
компании (слова "клуб" тогда еще не знали) язвительными сатирами. Некто, я
запамятовал егоимя, присвоил себе стихи Кребийона-сына и предпочел
отправиться в тюрьму, нежели отказаться от авторства. Помянутый Кребийон
объявил герцогу де Шуазелю, что сочинил подобные стихи, но что узник также
мог их сочинить. Это словцо автора "Софы" всех рассмешило, и ему ничего не
сделали.
Мой Бог! Все изменилось вдруг:
Юпитер закивал согласно, /Король
Плутон кокеткам лучший друг, / г-н де Булонь
Венера судит самовластно / Помпадур
Марс нацепил себе клобук /герцог де Клермон, аббат де Сен-
Жермен-де-Пре
Ну а Меркурий взял кирасу / Маршал де Ришелье
Славный кардинал де Берни провел десять лет в изгнании "procul
negotiis" **, но в несчастии, как я сам узнал от него в Риме лет через
пятнадцать. Говорят, лучше быть министром, чем королем, но, "caeteris
paribus" ***, я нахожу, что нет ничего глупее этого изречения, если, как
полагается, примерить его к себе. Это все равно, что уверять: зависимость
предпочтительней независимости. Кардинала ко двору не вернули -- не было
случая, чтоб Людовик XV вернул отставленного от дел министра; но после
смерти Редзонико он принужден был поехать на конклав и остался до конца
жизни посланником в Риме.
В ту пору г-же д'Юрфе пришла охота познакомиться с Жан-Жаком Руссо, и
мы отправились к нему с визитом в Монморанси, прихватив ноты, которые он
превосходно переписывал. Ему платили вдвое больше, чем любому другому, но он
ручался, что не будет ошибок. Тем он и жил.
Мы увидали человека, который рассуждал здраво, держался просто и
скромно, но ничто, ни внешность его, ни ум, не поражали своеобычностью.
Особой учтивостью он не отличался. Он был не слишком приветлив, и этого было
достаточно, чтобы г-жа д'Юрфе сочла его невежей. Видели мы и женщину, о
которой уже были наслышаны. Но она едва на нас взглянула. Мы воротились в
Париж, смеясь над странностями философа. Но вот точное описание визита, что
нанес ему принц де Конти, отец нынешнего, которого звали в ту пору граф де
ла Марш.
Принц, сама любезность, нарочно является один в Монморанси, чтобы
провести день в приятной беседе с философом, уже тогда знаменитым. Он
находит его в парке, заводит разговор, изъясняет, что пришел к нему
отобедать и провести целый день, поговорить вволю.
-- Ваше Высочество, кушанья у меня самые простые, но прикажу поставить
еще один прибор.
Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в
гостиную, где накрыт стол. Принц видит на столе три прибора.
-- Кого еще вы намереваетесь посадить за стол? -- вопрошает он. -- Я
полагал, что мы будем обедать вдвоем.
-- Ваше Высочество, это мое второе я. Она не жена мне, не любовница, не
служанка, не мать, не дочь, она для меня все.
-- Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с
вами, а посему оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте,
Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными,
чудят. Та женщина была мадемуазель Ле-Вассер, которую он удостоил чести
носить свое имя -- почти точную анаграмму ее собственного.
В те дни видел я провал комедии французской, именуемой "Дочь Аристида".
Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная женщина с горя скончалась через
пять дней после премьеры. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: он побудил
ее представить пьесу на суд публики и, возможно, помог в написании ее --
равно как "Перуанских писем" и "Сении". В ту самую пору мать Редзонико
умерла от радости, узнав, что сын ее стал папой. Сие доказывает, что женщины
чувствительней нас, но слабей здоровьем. <...>
Зачарованный подобной жизнью и нуждаясь для поддержания ее в 100
тысячах ливров ренты, я частенько ломал голову над тем, как упрочить свое
положение. Прожектер, с коим свел я знакомство у Кальзабиджи, показался мне
посланцем богов, что обеспечит мне доход даже свыше моих желаний. Он
поведал, какие баснословные барыши приносят шелковые мануфактуры и чего
может добиться состоятельный человек, который рискнет завести фабрику
набивных шелковых тканей на манер пекинских. Он доказал мне, что шелка наши
отменные, краски яркие, рисовальщики поискусней азиатов и это не дело, а
клад. Он убедил меня, что если запросить за ткани, что красивей китайских,
цену на треть меньшую, они пойдут в Европе нарасхват, а заводчик, несмотря
надешевизну,всеравно заработает сто насто. Он изрядно меня
заинтересовал, сказав, что сам рисовальщик и художник и готов показать
образцы, плоды своих трудов. Я предложил ему прийти назавтра ко мне обедать,
захватив образцы; сперва посмотрим их, потом поговорим о деле. Он пришел, я
взглянул -- и был поражен. Золотая и серебряная листва превосходила красотой
китайский шелк, что так дорого продавался в Париже и повсюду. Я заключил,
что дело это нетрудное, -- если приложить рисунок к ткани, то мастерицам,
которых я найму и буду оплачивать поденно, останется только раскрашивать,
как им объяснят, и изготовят они столько штук, сколько я захочу, в
зависимости от их числа.
Идея стать хозяином мануфактуры пришлась мне по душе. Я тешил себя
мыслью, что подобный способ обогащения заслужит всяческое одобрение у
правительства. Но я все же решил ничего не предпринимать, не разведав всего
как следует, не узнав доходов и расходов, не взяв на жалование и не
заручившись помощью верных людей -- на них я бы мог всецело положиться и
оставить себе только присматривать за всем и следить, чтобы каждый был при
деле.
Я пригласил своего знакомца пожить у меня недельку. Я хотел, чтоб он
при мне рисовал и раскрашивал ткани всех цветов. Он резво со всем управился
и все мне оставил, сказав, что если я сомневаюсь в стойкости красок, то могу
их как угодно испытывать. Образчики эти я пять или шесть дней таскал в
карманах, и все знакомые восхищались их красотой и моим проектом. Я решился
завести мануфактуру и спросил совета у моего знакомца, который должен был
стать управляющим.
Решив снять дом за оградой Тампля, я нанес визит принцу де Конти,
который, горячо одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие
послабления, каких я только мог желать. В доме, что я снял всего за тысячу
экю в год, была большая зала, где должны были трудиться работницы, занимаясь
каждая своим делом. Другая зала предназначалась под склад, а прочие -- под
жилье для старших служащих и меня, если вдруг взбредет мне такая охота.
Я поделил дело на тридцать паев, пять отдал художнику-рисовальщику,
будущему управляющему, двадцать пять оставил за собой, дабы переуступить
компаньонам в зависимости от их вкладов. Один пай пошел врачу, который
поручился за складского сторожа, что переехал в особняк со всем своим
семейством, а сам я нанял четырех лакеев, двух служанок и привратника.
Пришлось отдать еще один пай счетоводу, который привел двух конторщиков; он
также поселился в особняке. Яуправился скорее, чем в три недели,
многочисленные столяры сколачивали шкафы для лавки и мастерили все прочее в
большой зале. Управляющему предоставил я найти двадцать красильщиц, коим
должен был платить по субботам; завез в лавку двести--триста штук прочной
тафты, турского шелка и камлота белого, желтого и зеленого, дабы наносить на
них рисунок; отобрал я их сам и платил за все наличными.
Мы с управляющим прикинули, что если сбыт наладится только через год,
то надобно 10 тысяч экю; столько у меня было. Я всегда мог продать паи по
двадцать тысяч франков, но надеялся, что этого делать не придется, ибо
рассчитывал на 200 тысяч ренты.
Я знал, конечно, что если сбыта не будет, то я разорюсь, но чего мне
было бояться? Я видел, как хороши ткани, слышал от всех, что я не должен так
дешево их отдавать. На дом менее чем в месяц ушло около 60 тысяч, и каждую
неделю я обязался выкладывать еще 1200. Г-жа д'Юрфе смеялась, решив, что я
пускаю всем пыль в глаза, дабы сохранить инкогнито. Изрядно порадовал меня
-- а должен был напугать -- вид двадцати девиц всех возрастов, от
восемнадцати до двадцати пяти лет, скромниц, по большей части хорошеньких,
внимательно слушавших художника, обучавшего их ремеслу. Самые дорогие стоили
мне всего двадцать четыре су в день, и все слыли честными; их отбирала
святоша, жена управляющего, и я с радостью доставил ей это удовольствие в
уверенности, что обращу ее в сообщницу, если мне вдруг какую-нибудь
захочется. Но Манон Баллетти задрожала, узнав, что я стал владельцем сего
гарема. Она долго на меня дулась, хотя и знала, что по вечерам все они идут
ужинать и спать к себе домой. <...>
ГЛАВА XI
Мои мастерицы. Г-жа Баре. Меня обкрадывают, сажают, выпускают. Я уезжаю
в Голландию. "Об уме" Гельвеция
Я жил жизнью счастливого человека, но счастлив не был. Большие расходы
предвещали беду. Могла бы выручить мануфактура, но война подкосила торговлю.
У меня в лавке было четыреста штук готовых тканей -- и никакой надежды сбыть
их до заключения мира; столь вожделенный мир никак не наступал, и надо было
ставить точку. Я написал Эстер, чтобы она убедила отца войти со мной в долю,
прислать своего приказчика и оплатить половину расходов. Г-н Д. О. отвечал,
что если я согласен перевезти мануфактуру в Голландию, он все возьмет на
себя, а мне будет выплачивать половину доходов. Я любил Париж и отказался.
Я много тратил на домик в Малой Польше, но губили меня иные траты,
чудовищные, никому не ведомые. Разобрала меня охота познакомиться покороче с
работницами, в коих находил я всяческие достоинства; но я был нетерпелив,
торговаться не желал, и они заставили меня дорого заплатить за любопытство.
Все брали пример с первой и, увидав, что пробудили во мне желание, требовали
дом с обстановкой. Дня через три каприз проходил, новенькая всегда казалась
мне притягательней своей предшественницы. Ту я больше не видал, но продолжал
содержать. Г-жа д'Юрфе, почитая меня богачом, мне не препятствовала; она
была счастлива, что я, советуясь с Духом, помогал ей совершать магические
обряды. Манон Баллетти терзала меня ревностью и справедливыми попреками. Она
не понимала, почему я до сих пор не женился, коли вправду ее люблю; она
уверяла, что я обманываю ее. В ту пору мать ее, иссохнув, умерла на ее и
моих руках. За десять минут до кончины она завещала мне дочь. От чистого
сердца поклялся я взять ее в жены, но, как говорится в подобных случаях,
судьба рассудила иначе. Три дня оставался я с несчастными, разделяя их
скорбь.
В те самые дни жестокая болезнь свела в могилу любовницу друга моего
Тиреты. За четыре дня до смерти она выставила его, дабы позаботиться о душе,
и подарила дорогой перстень и двести луи. Тирета, испросив у нее прощения за
все, уложил пожитки и принес мне в Малую Польшу грустную весть. Я поселил
его в Тампле, а спустя четыре недели, одобрив намерение его отправиться
искать счастья в Индии, дал рекомендательное письмо к г. Д. О. в Амстердам.
Менее чем в две недели тот доставил ему место писаря на корабле Индийской
компании, отплывавшем в Батавию. Тирета непременно бы разбогател, если б вел
себя примерно; но он впутался в заговор, был принужден спасаться и испытать
многие несчастья. От одного из его родичей узнал я в 1788 году, что он
теперь в Бенгалии, весьма богат, но не может изъять свои капиталы, дабы
воротиться на родину и жить счастливо. Не знаю, что с ним сталось.
В начале ноября явился в мануфактуру мою придворный служитель герцога
д'Эльбефа, с дочкой своей, дабы купить отрез на подвенечное платье.
Прелестное ее личико ослепило меня. Дочка выбрала штуку блестящего атласа, и
я увидал, как легко и радостно стало у нее на душе, когда отец обрадовался,
узнав цену; но, услыхав от приказчика, что надо покупать всю штуку, она так
опечалилась, что мне сделалось донельзя больно. Так было заведено в лавке --
продавать штуками. Я сбежал в кабинет, дабы не делать исключения из правил,
и ничего бы не случилось, когда б дочка не попросила управляющего проводить
ее ко мне. Она вошла в слезах и безо всяких околичностей объявила, что я
богат и могу сам купить штуку, а ей уступить несколько локтей на платье. Я
взглянул на отца, всем своим видом просившего извинения за дочкину дерзость
-- так ведут себя только дети. Я отвечал, что ценю прямоту, и приказал
отрезать сколько нужно на платье. Дочка звонко расцеловала меня и вконец
приворожила, а отец давился от смеха, так ему все казалось забавным. Уплатив
за ткань, он пригласил меня на свадьбу.
-- Я выдаю ее замуж в воскресенье, -- сказал он, -- будет ужин, танцы,
вы мне окажете честь. Имя мое Жильбер, я контролер в доме герцога д'Эльбефа,
улица Сен-Никез.
Я обещал прийти.
Я пришел, но ни есть, ни танцевать не мог. Весь вечер я был в
исступлении от красоты юной Жильбер, да и как мне было найти верный тон в
этом обществе? Там были одни герцогские служители с женами и дочерьми, я не
знал никого, никто меня не знал, я сидел дурак дураком. На подобных сборищах
умникчастенько кажется глупцом.Всепоздравлялиновобрачную, она
благодарила, и особливо смеялись, если кто чего не дослышал. Муж, тощий и
грустный, восхищался, что жена так ловко веселит компанию. Не ревность
вызывал он во мне, но жалость, ясно было, что женился он по расчету. Мне
пришла охота порасспросить новобрачную, и случай подвернулся -- она села со
мной после контрданса. Она принялась благодарить меня, ведь ее красивое
платье расхваливали все наперебой.
-- Но я уверен, что вам не терпится скинуть его, я знаю, что такое
любовь.
-- Странно: все в один голос твердят о любви, но этого самого Баре
представили мне всего неделю назад, прежде я о нем и не слыхала.
-- А почему вас выдают замуж столь поспешно?
-- Отец все делает скоро.
-- Ваш муж, верно, богат?
-- Нет, но может разбогатеть. Послезавтра мы откроем лавочку, будем
торговать шелковыми чулками на углу улицы Сент-Оноре и Прувер. Надеюсь, вы
будете покупать у нас чулки.
-- Будьте покойны, я обещаю вам сделать почин, пусть даже придется
провести ночь у дверей вашей лавки.
Она прыснула, позвала мужа, все рассказала, и он с благодарностью
отвечал, что это принесет им счастье. Он уверил меня, что его чулки ни за
что не распушатся.
Во вторник спозаранку подождал я на улице Прувер, когда лавочка
откроется, и вошел. Служанка спрашивает, что мне угодно, и просит зайти
позже, хозяева-то спят.
-- Я подожду здесь. Принеси мне кофе.
-- Не такая я дура, чтобы вас одного в лавке оставить.
Она была права.
Наконец спускается Баре, ругает ее, что не разбудила, посылает сказать
жене, что я здесь, раскладывает предо мною товары, показывает жилеты,
перчатки, панталоны, покуда не спускается его жена, свежая, как роза,
сияющая ослепительно белой кожей,и, прося прощения, что не одета,
благодарит, что сдержал слово.
Роста Баре была среднего, от роду ей было семнадцать лет; хотя и не
писаная она была красавица, но один Рафаэль мог бы вообразить и запечатлеть
на холсте подобную прелесть -- она сильней, нежели красота, воспламеняет
созданное для любви сердце. Глаза ее, смех, всегда полуоткрытый рот,
внимание, с каким она слушала, пленительная нежность, природная живость,
отсутствие кокетства и бездна очарования, силу которого она, казалось, не
сознавала,-- все ввергало меня в исступление; я восторгался этим шедевром
природы, владельцем коего случай или низменный расчет сделали человека
жалкого, тщедушного, невзрачного, которого гораздо больше занимали чулки,
чем сокровище, что подарил ему Гименей.
Набрав чулок и жилетов на двадцать пять луидоров и увидав, как
зарделось от радости личико прекрасной галантерейщицы, я сказал служанке,
что дам ей шесть франков, когда она доставит мне покупки в Малую Польшу. Я
удалился, влюбленный по уши, но никакого плана не составил, мне это
показалось весьма трудным сразу после свадьбы.
На следующее воскресенье Баре сам принес мне покупки. Я протянул ему
шесть франков для служанки, он сказал, что не считает зазорным оставить их
себе.Я предложилему позавтракатьсвежимияйцамиимасломи
поинтересовался, отчего он не взял с собою жену. Он отвечал, что она его о
том просила, но он не осмелился, боясь вызвать мое недовольство. Я уверил
его, что, напротив, нахожу ее очаровательной.
-- Вы слишком добры.
Когда я вихрем проносился мимо лавочки в карете, то на ходу посылал ей
поцелуй, ибо чулок мне не требовалось, да и не хотелось смешиваться с
ветрогонами, что вечно толпились у прилавка. О хорошенькой торговке уже
судачили в Пале-Рояле и Тюильри, мне приятно было слышать, что она корчит
скромницу, поджидая какого-нибудь простофилю.
Дней через восемь--десять, увидав, что я еду со стороны Нового моста,
она машет мне рукой. Я дергаю за шнурок, она просит меня войти. Супруг с
бесконечными расшаркиваниями объявляет мне, что хотел мне первому показать
панталоны разных цветов, которые только что получил. Они были в Париже в
большой моде. Ни один щеголь не мог выйти утром из дому иначе как в
панталонах. Когда юноша хорошо сложен, это вправду красиво, но панталоны
должны быть по фигуре, ни длинны, ни коротки, ни широки, ни узки. Я велел
заказать на меня три-четыре пары, обещав заплатить вперед. Он уверил, что у
него все размеры имеются, и просил подняться наверх примерить, велев жене
помочь мне.
Момент был решительный. Я поднимаюсь, она за мной, я прошу прощения,
что мне придетсяраздеться, она отвечает, что охотномне поможет,
представив, что она мой слуга. Я тотчас соглашаюсь, расстегиваю пряжку на
туфлях и позволяю торговке стянуть с меня за низ штаны, освобождаюсь от них
со всей осторожностью, чтоб не расстаться с подштанниками. Она сама
примеряла мне панталоны, снимала их, коль они не годились, оставаясь все
время в рамках приличий: на протяжении сей приятной процедуры заставлял себя
соблюдать их и я. Она нашла, что четыре пары мне хороши, и я не осмелился
перечить. Она стребовала с меня шестнадцать луидоров, я отсчитал их и
сказал, что буду рад, коль она не сочтет за труд доставить их мне, когда ей
будет удобно. Она поспешила вниз, дабы порадовать мужа и доказать, что умеет
торговать. Когда я спустился, он сказал, что принесет панталоны в ближайшее
воскресенье вместе с женушкой, а я отвечал, что еще большее удовольствие
доставит он мне, если останется обедать. Он возразил, что у него в два часа
неотложное дело и он может принять приглашение, только если я соглашусь его
отпустить, а в пять он непременно вернется за женой. Я сказал, что он волен
поступать, как хочет, поскольку до шести я свободен. Так и порешили -- к
превеликому моему удовольствию.
В воскресенье супруги сдержали слово. Я тотчас приказал никого не
пускать и, горя от нетерпения, велел подать обед в полдень. Изысканные блюда
и тонкие вина развеселили чету, и муж сам предложил жене одной возвращаться
домой, если он вдруг задержится.
-- Ну тогда я отвезу ее в шесть часов, сделав кружок по бульварам, --
сказал я ему.
Решено было, что она под вечер будет ждать его дома, и он удалился,
донельзя довольный, обнаружив у двери извозчика и узнав, что тому заплачено
за весь день. И вот я наедине с сокровищем, которым буду владеть до вечера.
Едва муж вышел за порог, я поздравил жену, что ей достался такой
покладистый супруг.
-- Характер у него отменный, вы, должно быть, счастливы с ним.
-- Счастлива? Вашими бы устами... Тут на душе должно быть покойно, а у
мужа столь слабое здоровье, что я должна заботиться о нем, как о больном, да
еще долги, что наставляют нас на всем экономить. Мы пришли пешком, чтоб
сберечь двадцать четыре су. Доходов от лавочки без долгов бы хватило, а так
не хватает. Мы мало продаем.
-- Да у вас уйма покупателей, как ни проезжаю, вечно в лавке народ
толпится.
-- Это не покупатели, а бездельники, охальники, распутники, вечно
пошлостями мне докучают. У них ни гроша за душой, и мы смотрим в оба, чтоб
они чего не стянули. Если б мы стали в долг отпускать, они бы всю лавочку
опустошили. Чтоб их отвадить, приходится грубить, но все попусту. Их ничем
не проймешь. Когда муж в лавке, я ухожу, но он часто отлучается. Денег нет,
и торговля идет худо, а мы должны по субботам платить мастерам. Нам придется
их рассчитать -- срок векселя подошел. В субботу надобно заплатить 600
франков, а у нас только 200.
-- Странно, что сразу после свадьбы вы так нуждаетесь. Родитель ваш
должен был знать все наперед, да ведь и приданое за вами не могли не дать.
-- Приданое мое -- 6000 франков, 4000 наличными. На них муж открыл
лавочку и уплатил долги. У нас товаров в три раза больше, чем мы должны, но
капитал без оборота мертв.
-- Ваши речи огорчают меня; коли не заключат мира, боюсь, день ото дня
печалей будет больше, да и хлопот прибавится.
-- Да, ведь когда муж поправится, у нас могут дети пойти.
-- Как! Здоровье не позволяет ему исполнять супружеские обязанности?
-- Именно, но меня это не заботит.
-- Не понимаю. Не может мужчина рядом с вами хворать, если только он не
при смерти.
-- Он не при смерти, но признаков жизни не подает. Словцо рассмешило
меня, и от восторга я стал ее обнимать, да все нежнее, ибо она, покорная,
как овечка, ничуть не противилась. Я ободрил ее, обещав, что пособлю с
векселем, который надо было учесть в субботу, повел в будуар, где все было
готово для развязки любовной истории.
Она сперва свела меня с ума, не препятствуя ни ласкам моим, ни
любопытству, а потом, к моему изумлению, приняла вид, отличный от того, что
предвещает величайшее наслаждение.
-- Как, -- вскричал я, -- мог ли я ожидать отказа, когда читал в ваших
глазах, что вы разделяете мою страсть?
-- Глаза мои вас не обманули, но что скажет муж, найдя меня отличной от
той, что я была вчера?
Увидав мое недоумение, она побуждает меня удостовериться.
-- В моей ли власти распоряжаться плодами Гименея, покуда законный
супруг не отведал их хоть единожды?
-- Нет, ангел мой, нет, я жалею, я обожаю тебя, приди в мои объятья и
не бойся. Плод будет цел, но это уму непостижимо.
Три часа предавались мы сотням сладостных безумств, изобретенных, что
бы там не говорили, для разжигания страсти. Баре поклялась, что будет моей,
как только убедит мужа, что он уже выздоровел, и большего я добиться не мог.
Покатав по бульварам, я высадил ее у дверей и сунул ей в руку сверток с
двадцатью пятью золотыми.
Я влюбился в нее так, как никогда еще, казалось мне, не влюблялся; три
или четыре раза в день проезжал я мимо лавочки, не обращая внимания на
кучера, твердившего, что такие крюки вконец замучат лошадей. Мне нравилось,
как она посылает воздушные поцелуи, как внимательно смотрит, не едет ли
карета. Мы условились, что она подаст мне знак остановиться, только когда
муж разрушит преграду, препятствующую нашему счастью. Роковой день вскоре
наступил. По ее знаку я остановился. Встав на ступеньку кареты, она велела
мне ждать ее в церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа. Сгорая от любопытства, что она
скажет, еду туда, и через четверть часа она приходит, накинув на голову
капюшон, садится в карету, просит отвезти ее в торговые ряды во Дворец
Правосудия, ей надо кое-что купить. У меня были свои дела, но "amare et
sapere vix deo conceditur" *. Я велю кучеру ехать на площадь Дофина. Плакал
мой кошелек, но того требовала любовь.
Во Дворце она заходила во все лавочки, куда пригожая торговка зазывала
ее, величая принцессой. Мог ли я спорить? Ей так хотелось взглянуть на
драгоценности, уборы, украшения, что стремительно выкладывали перед нами,
услыхать медоточивые речи: "Вы хоть одним глазком посмотрите, краса моя
ненаглядная. Ах, как вам они идут. Они для малого траура, к послезавтра их
осветлят". ТутБаре,оборотившись комне, соглашалась,чтовещь
действительно чудесная,если только не слишком дорогая, а я охотно
поддавался на обман и убеждал ее, что не может быть слишком дорого то, что
ей нравится. Но пока она выбирала перчатки и митенки, злодейка судьба
подстроила встречу, о которой мне пришлось пожалеть четыре года спустя. Цепь
событий никогда не обрывается.
Я увидал слева интересную девочку лет двенадцати-тринадцати и уродливую
старуху, презрительно смотревшуюна пряжки со стразами, которыми та
любовалась; она, казалось, грустила, что не может их купить. Я слышу, она
говорит старухе, что до смерти хочет пряжек. Старуха вырывает их у нее из
рук и порывается уйти. Торговка говорит малышке, что отдаст пряжки задешево,
но та отвечает, что ей все равно. Выйдя из лавки, она низко приседает перед
моей принцессой, а та называет ее "королевишной", говорит, что она красива,
как ангел, и целует в обе щеки. Она спрашивает у старухи ее имя, та
отвечает: м-ль де Буленвилье, ее племянница.
-- И у вас хватает жестокости, -- говорю я старой тетке, -- отказать
такой хорошенькой племяннице в паре пряжек, которых ей до смерти хочется?
Можно, я их ей подарю?
С этими словами я кладу пряжки в руки девочке, она краснеет и смотрит
на тетку. Та ласковым голосом велит ей принять их и поцеловать меня.
Торговка объявляет, что пряжки стоят всего-навсего три луидора, и дело
принимает комический оборот, ибо тетка в ярости кричит, что та хотела отдать
их за два. Торговка уверяет, что сказала три. Старуха, чувствуя себя в
полном праве, не желала, чтоб мошенница-торговка нагло пользовалась моей
добротой, и велела девочке вернуть пряжки; но сама все испортила, добавив,
что если я изволю дать ее племяннице три луи, она купит в другой лавке
пряжки в два раза краше. Мне было все равно, я кладу, не сдержав улыбку, три
луидора перед девочкой, которая все еще сжимает пряжки, но торговка хватает
монеты, крича продано-куплено, товар -- барышне, деньги -- ей. Тетка честит
ее мошенницей, та ее -- сводней, прохожие останавливаются, и, предвидя
неприятности, я ласково выпроваживаю тетку и племянницу, которая от радости,
что получила красивые пряжки, и думать забыла, что меня заставили выложить
лишний луидор. В свое время мы с ней еще встретимся.
Я отвез назад к церкви Баре, принудившую меня выкинуть на ветер
двадцать луидоров, о которых ее муженек убивался бы еще пуще меня. По дороге
она сказала, что сможет провести в Малой Польше дней пять-шесть, и муж сам
попросит меня об этой услуге.
-- Когда?
-- Не позже, чем завтра. Зайдите за чулками, у меня будет мигрень, а
муж с вами переговорит.
Я пришел и, не увидев ее, спросил, что с ней. Муж ответил, что она
нездорова, лежит в постели и ей бы надо поехать на несколько дней в деревню,
на свежий воздух. Я предложил ему пожить в Малой Польше, он изобразил на
лице улыбку.
-- Прошу вас, сделайте одолжение, -- сказал я, -- а пока заверните мне
дюжину чулок.
Я поднимаюсь, она лежит в постели веселая, несмотря на притворную
мигрень. Я говорю ей, что все в порядке, она сейчас сама все узнает.
Поднимается муж с моими чулками, объявляет, что я по доброте душевной
согласился приютить ее на несколько дней; она благодарит, она уверена, что
свежий воздух исцелит ее, я заранее извиняюсь, что дела не позволяют
составить ей компанию, но у нее ни в чем не будет нужды, муж сможет каждый
деньужинать с ней, а утром уходить, когда захочет.После долгих
расшаркиваний Баре решил, что вызовет сестру, пока жена будет у меня. Перед
уходом я обещал, что сегодня же накажу людям встречать их как хозяев, буду я
дома или нет. Через два дня, вернувшись домой в полночь, я узнал от кухарки,
что супруги плотно поужинали и легли почивать. Я известил ее, что впредь все
дни буду обедать и ужинать дома и меня ни для кого нет.
Проснувшись утром, я узнал, что Баре ушел спозаранок, сказав, что
воротится к ужину, а жена еще спит. Я тотчас отправился к ней с визитом, и,
стораз поздравив друг друга,что видимся наконец безпомех, мы
позавтракали, я запер дверь, и мы предались любви.
С удивлением обнаружив, что она все та же, что была в прошлый раз, я
начал говорить, что надеялся..., но она оборвала мои сетования. Она
объявила, что муж полагает, будто сделал то, чего не сделал, и мы должны
рассеять его сомнения, оказав ему сию немаловажную услугу. Итак, Амур помог
Баре принестипервую жертву Гименею, ия никогда не виделстоль
окровавленногоалтаря.Япочувствовал, чтоюнаяособа испытывает
наслаждение, доказывая мне свою отвагу, убеждаясь, что пробудила в моей душе
подлинную страсть. Сто раз клялся я ей в вечной верности; она исполнила меня
радости, уверив, что весьма на это рассчитывает. Мы покинули постель, дабы
одеться, и пообедали, блаженствуя вдвоем, зная наперед, что пробудим огонь
желаний, чтоб угасить его новыми ласками,
-- Как сумела ты, -- спросил я ее за десертом, -- сохранить себя для
Гименея до семнадцати лет, когда ты вся исполнена венерина огня?
-- Я никогда не любила, вот и все. Меня любили, но домогались тщетно.
Мой родитель, быть может, подумал иное, когда месяц назад я попросила его
скорей сыскать мне мужа.
-- А отчего ты его торопила?
-- Потому, что знала, что герцог д'Эльбеф, воротившись из деревни,
принудит меня выйти замуж за одного мерзавца,который упорно этого
домогался.
-- Кого же ты так испугалась?
-- Это один из его любимчиков. Грязная отвратная скотина. Гадина! Он
спит со своим хозяином, который в восемьдесят четыре года решил, что стал
женщиной и может жить только с таким супругом.
-- Хорош ли он собой?
-- Его почитают красавцем, а у меня с души воротит.
Чаровница Баре провела у меня восемь дней, столь же счастливых, как
первый. Мало видел я столь прелестных женщин и никогда -- столь белокожих.
Нежные груди, гладкийживот, округлые и высокиебедра, чей изгиб,
продолжавший линию ног, не смог бы начертать ни один геометр, являли моим
ненасытным взорам красоту, неподвластную никаким философским дефинициям. Я
непрестанно любовался ею и грустил, что не мог удовлетворить все рожденные
ею желания. Алтарь, где пламя мое возносилось к небу, украшало руно
тончайших золотых завитков. Тщетно пальцы мои пытались их распрямить; волосы
упорно принимали прежнюю форму, доказывая, что их не развить. Баре разделяла
мое упоение и порывы в полнейшем спокойствии, отдаваясь власти Венеры, лишь
когда трепет охватывал все прелестное ее существо. Тогда становилась она как
мертвая и, казалось, приходила в себя лишь за тем, чтобы уверить, что еще
живая. Через два или три дня, после того как она воротилась к себе, вручил я
ей два векселя на Мезьера, по пять тысяч франков каждый. Муж ее избавился от
долгов, сумел сохранить дело и работников и дожидался конца войны.
В начале ноября продал я десять паев моей фабрики господину Гарнье с
улицы Мель за пятьдесят тысяч франков, уступив ему треть готовых тканей, что
были в лавке, и взяв на службу его контролера, которому платила компания.
Через три дня, как подписали контракт, я получил деньги, новрач,
стороживший лавку, обчистил ее и скрылся; уму непостижимый грабеж, разве что
он был в сговоре с художником. В довершение всего Гарнье вчинил иск, требуя
вернуть 50 тысяч. Я отвечал, что ничего ему не должен, поскольку контролер
его уже работал, а посему ущерб касается равно всех сотоварищей. Мне
присоветовали судиться. Гарнье тотчас объявил договор недействительным и,
пуще того, обвинил меня в мошенничестве. Торговец, поручившийся за врача,
тем часом обанкротился. Гарнье наложил арест на все имущество, что было в
доме, где фабрика, у "Короля масла" оказались лошади мои и экипажи, что были
в Малой Польше. Перед лицом стольких неприятностей я рассчитал всех
мастериц, приказчиков и слуг, что были при мануфактуре. Остался один
художник, которому жаловаться было не на что, он никогда не забывал получить
свою долю от продажи тканей. Прокурор мой был честный человек, но вот
адвокат, каждодневно уверявший меня, что дело верное, оказался плут. Гарнье
прислал мне треклятое судейское постановление, где предписывалось мне все
уплатить; я немедля отнес бумагу адвокату, который уверил, что в тот же день
обжалует ее, но ничего не сделал, а денежки, выданные мной на судебные
расходы, прикарманил. У меня увели две других повестки и без ведома моего
постановили взять меня за неявкой под стражу. Арестовали меня в восемь утра
на улице Сен-Дени в собственной моей карете, начальник сбиров сел рядом,
другой сбир уселся на облучок и принудил кучера везти меня в Фор л'Эвек.
Там секретарь суда первым делом объявил, что, уплатив 50 тысяч либо
предоставив поручительство, я могу сразу вернуться домой, но ни денег, ни
готового ручательства у меня не было, и я остался в тюрьме. Когда я сказал
секретарю, что получил всего одну повестку, он ответил, что так часто
бывает, но доказать это трудно. Я попросил, чтобы мне принесли в камеру
письменные принадлежности, дабы известить адвоката и прокурора, а потом всех
моих друзей, от г-жи д'Юрфе до брата, что недавно женился. Первым явился
прокурор, адвокат ограничился тем, что отписал мне, уверяя, что составил
жалобу и я заставлю дорого заплатить противную сторону за незаконный арест,
если перетерплю несколько дней и предоставлю ему действовать. Манон Баллетти
прислала со своим братом серьги, г-жа дю Рюмен -- адвоката, известного
честностью, присовокупив, что в случае нужды готова завтра прислать 500
луидоров, брат отмолчался. Г-жа д'Юрфе отвечала, что ждет меня к обеду. Я
решил, что она спятила. К одиннадцати в камере было полно народу. Баре,
узнав о моем аресте, со слезами на глазах предложил в уплату свою лавочку.
Мне сообщают, что прибыла дама в фиакре, она не появляется, я спрашиваю,
почему ее не пускают. Мне отвечают, что она, переговорив с секретарем,
уехала. По описанию я догадался, что то была г-жа д'Юрфе.
Я был крепко раздосадован, что сидел под замком, это роняло меня в
глазах парижан, да и тюремные неудобства изрядно раздражали. Имея тридцать
тысяч наличными и драгоценностей на шестьдесят, я мог внести залог и тотчас
выйти, но никак не мог решиться, хотя адвокат г-жи дю Рюмен уговаривал меня
освободиться любым способом. Он уверял, что достаточно заплатить всего
половину,деньги останутся в канцелярии вплоть до судебного решения
апелляционного суда, каковое, без сомнения, будет благоприятным.
Пока мы так спорили, тюремщик объявил, что я свободен и некая дама ждет
меня у ворот в карете. Я послал Ледюка -- так звали моего слугу -- узнать,
кто она, и, узнав, что это г-жа д'Юрфе, откланялся. Был полдень. Я провел
прескверные четыре часа.
Г-жа д'Юрфе встретила меня с большим достоинством. Сидевший с ней в
берлине один из президентов Парламента просил у меня извинения за своих
соотечественников и страну, где подвергают чужеземцев подобным поношениям. Я
коротко поблагодарил маркизу, сказав, что рад быть ее должником, но плодами
великодушного ее поступка поживится Гарнье. Она, улыбнувшись, отвечала, что
не так легко ему будет поживиться, но об этом мы поговорим за обедом. Она
посоветовала прогуляться в Тюильри и Пале-Рояле, дабы развеять слух о моем
аресте. Я последовал ее совету, обещав, что ворочусь к двум часам.
Показавшись на людях на двух главных парижских гульбищах, где, как я
приметил (но не подал вида), все знакомые смотрели на меня с удивлением,
отнес я сережки милой моей Манон, каковая, увидав меня, вскрикнула от
неожиданности. Поблагодарив ее, уверив семейство, что арестовали меня
предательски и я поквитаюсь со злоумышленниками, я покинул ее, пригласив
поужинать вместе, и отправился на обед к г-же д'Юрфе; та посмешила меня,
поклявшись, будто Дух открыл ей, что я нарочно дал себя арестовать, дабы по
причинам, мне одному ведомым, заставить говорить о себе. Она рассказала,
что, узнав от секретаря Фор л'Эвека, в чем дело, вернулась домой за бумагами
Парижского муниципалитета, стоившими тысяч сто, и внесла их как залог; но
что Гарнье, прежде чем он получит деньги, придется иметь дело с ней, если я
не сумею прежде его вразумить.
Она посоветовала, не мешкая, преследовать адвоката по закону: ведь ясно
было, что он не подал на обжалование. Уходя, я уверил ее, что в скором
времени она получит залог обратно.
Показавшись в фойе двух театров, я отправился ужинать с Манон Баллетти;
она была счастлива, что имела случай выказать свое нежное ко мне отношение.
Я донельзя обрадовал ее, сказав, что покончил с мануфактурой, ибо она
полагала, что если я никак не решаюсь жениться, то виной тому мастерицы.
Весь следующий день провел я у г-жи дю Рюмен. Я понимал, скольким ей
обязан, но она того не сознавала; напротив, ей казалось, что никогда она не
сможет вполне отблагодарить за предсказания, удерживающие ее от ложных
шагов. Несмотря на весь свой ум, она в это свято верила. Мне было горько,
что я не могу разубедить ее, досадно, что обманываю и что без этого обмана
она не относилась бы ко мне с подобным почтением.
Заключение, хотя и недолгое, отвратило меня от Парижа и заставило до
скончания дней бесповоротно возненавидеть всяческие процессы. А я ввязался
сразу в два -- против Гарнье и против адвоката. Тоска снедала душу, пока я
не по своей воле ходатайствовал, тратил деньги на адвокатов, терял время,
которое, полагал я, с пользой можно употребить только на удовольствия. В
этом мучительном состоянии задумал я добиться прочного положения, чтоб
наслаждаться покоем. Я решил все бросить, отправиться снова в Голландию,
дабы встать на ноги, и, воротившись в Париж, обратить в пожизненную ренту
для двух человек весь капитал, что я смогу составить. Эти двое должны были
быть я и моя жена, а женой -- Манон Баллетти. Я сообщил ей свой план, и ей
не терпелось, чтоб я принялся за дело.
Прежде всего отказался я от домика в Малой Польше, который оставался за
мною лишь до конца года, и получил 80 тысяч ливров от Военного училища, что
служили залогом за контору на улице Сен-Дени. Так покончил я со смехотворной
должностью сборщика лотереи. Я подарил контору приказчику, который успел
жениться, и тем обеспечил его будущность. Ручательство за него дал, как
всегда бывает, друг его жены, но бедняга через два года умер.
Не желая впутывать г-жу д'Юрфе в процесс против Гарнье, отправился я в
Версаль просить большого ее друга аббата де Лавиля стать посредником к
мировой. Аббат, признав ее неправоту, занялся этим делом и через несколько
дней отписал, чтобы я сам повидался с Гарнье, уверяя, что он будет
сговорчив. Я приехал к нему в Рюэль, в загородный дом в четырех лье от
Парижа, что обошелся ему в 400 тысяч франков. Человек этот, бывший повар
г-на д'Аржансона, сколотил состояние на провианте в предпоследнюю войну. Жил
он в роскоши, но, к несчастью, в свои семьдесят лет увлекался женщинами. Я
застал у него трех прелестных девиц, сестер из хорошей семьи, как потом
узнал. Они были бедны, и он их содержал. За столом я почувствовал в них
скромность и благородство, скрывающиеся за самоуничижением, что рождает
нищета в чувствительных сердцах. Нужда заставляла их обхаживать старого
распутного холостяка, выносить, быть может, его мерзкие ласки. После обеда
он уснул, а когда проснулся, мы удалились обсудить дела.
Узнав,что яуезжаю и,возможно, в Париж не вернусь, а он
воспрепятствовать мне не в силах, он понял, что маркиз д'Юрфе затаскает его
по судам, будет сутяжничать, сколько ей заблагорассудится и, быть может,
выиграет дело. Он оставил меня ночевать и наутро дал окончательный ответ:
либо он получает 25 тысяч, либо будет судиться до самой смерти. Я отвечал,
что сумму эту он получит у нотариуса г-жи д'Юрфе, как только высвободит
залог из канцелярии Фор л'Эвека.
Г-жа д'Юрфе только тогда согласилась, что я правильно сделал, пойдя на
мировую с Гарнье, когда я сказал, будто орден требует от меня не уезжать из
Парижа, не уладив сперва дела, дабы не показалось, что я уезжаю, чтобы не
платить долгов.
Я пошел проститься к герцогу де Шуазелю; он сказал, что напишет г-ну
д'Арфи, чтобы тот поспособствовал моим переговорам, если сумею я добиться
займа из пяти процентов, все равно, у Генеральных штатов или частной
компании. Он заверил, что я могу всех убеждать, что зимой заключат мир, и
обещал не допустить ущемления моих прав, когда я ворочусь во Францию. Говоря
так, он знал, что мира не будет, но у меня никаких планов не было, и я
жалел, что передал г-ну де Булоню свой проект касательно наследств -- новый
контролер Силует, видимо, обошел его вниманием.
Я продал лошадей, кареты и всю обстановку и поручился за брата, который
задолжал портному, но был уверен, что скоро сможет расплатиться: он кончал
сразу несколько картин, которых заказчики ждали с нетерпением.
Манон я оставил в слезах, но был уверен, что ворочусь в Париж и
непременно сделаю ее счастливой.
Я отправился, взяв векселя на сто тысяч и на столько же драгоценностей,
один в своей почтовой коляске; впереди ехал Ледюк, любивший мчаться во весь
опор. То был испанец восемнадцати лет, я любил его за то, что никто лучше
его не причесывал. Лакей-швейцарец, также ехавший верхом, служил мне за
посыльного. Было первое декабря 1759 года. Я положил в карету трактат
Эльвеция "Об уме", какового прежде не успел прочесть. Прочтя же, я весьма
поразился, что он наделал столько шуму, что Парламент осудил его и сделал
все, чтоб разорить автора, человека весьма приятного и гораздо более
разумного, нежели его творение. Я не увидел ничего нового ни в исторической
части, касающейся нраванародов, гденашел пустые россказни, ни в
зависимости морали от способности рассуждать. Об этом уже многажды было
говорено и переговорено, и Блез Паскаль сказал куда больше, хотя и
осторожней. Чтоб остаться во Франции, Эльвеций принужден был отречься.
Сладкую жизнь, каковую он вел, он предпочел чести своей и философии, то есть
собственному разуму. Жена, с душою более возвышенной, склоняла мужа продать
все, что у них было, и ехать в Голландию, нежели перенести позор отречения;
но он предпочел любой удел изгнанию. Быть может, он послушался бы жены, если
б предвидел, что отречение выставит книгу его на посмешище. Отрекшись, он
тем самым объявил, будто не ведал, что писал, будто он пошутил и рассуждения
его основаны на ложных посылках. Но многие умы не стали ждать, пока он себя
опровергнет, чтоб презреть его доводы. Что! раз во всех делах человек
оказывается рабом собственных интересов, то чувство благодарности должно
почитаться смехотворным, и ни один поступок не может нас ни вознести, ни
унизить? Подлецы не заслуживают презрения, а честные люди -- уважения?
Жалкая философия!
Можно было бы доказать Эльвецию, что неправда, будто во всех делах наши
собственные интересы -- главный движитель и советчик. Странно, что Эльвеций
не признает добродетели. Неужто он никогда не считал себя честным человеком?
Забавно, если выпустить книгу заставило его чувство скромности. Стоит ли
вызывать неприязнь, чтобы не прослыть гордецом? Скромность тогда только
добродетель, когда она естественна; если же она наигранна или вызвана
строгим воспитанием, то это просто лицемерие. Я не знал человека, более
скромного от природы, нежели славный д'Аламбер. <...>
1760. ШВЕЙЦАРИЯ.
ТОМ VI
ГЛАВА VIII
Берн. Я уезжаю в Базель
<...> Разумный человек, жаждущий знаний, должен читать, а потом
путешествовать, дабы усовершенствоваться в науках. Дурное знание хуже
невежества. Монтеньговорил,чтоучиться надо умеючи. Но вот что
приключилось со мною в трактире.
Одна из служанок, говорившая на романском, показалась мне редкостной
птицей, она походила на чулочницу, что я имел в Малой Польше; она сразила
меня. Звали ее Ратон. Я предложил ей шесть франков за угождение, но она
отвергла их, сказав, что честная. Я велел закладывать лошадей. Увидав, что я
уезжаю, улыбнувшись и потупившись, она призналась, что у нее нужда в двух
луидорах и если я соблаговолю ей их дать и ехать только утром, она придет
ночью ко мне в постель.
-- Я остаюсь, но обещайте быть покладистой.
-- Вы останетесь довольны.
Когда все легли, она пришла, робкая, испуганная, и тем сильней
распалила меня. Желая справить нужду, я спросил, где тут местечко, и она
указала на озеро' Я беру свечу, иду и, делая свои дела, читаю глупости, что
всегда там пишут слева, справа. И вот что прочел я справа от себя: "Сего 10
августа 1760. Неделю назад Ратон наградила меня чертовым перелоем, и он
вконец меня замучил".
Двух Ратон тут быть не могло; я возблагодарил Господа и готов был
поверить в чудеса. С веселым видом возвращаюсь я в комнату. Ратон уже легла,
тем лучше. Сказав спасибо, что сняла рубашку, каковую швырнула в альков, я
иду, беру ее, а девица тут встревожилась. Она говорит, что на рубашке
обычная грязь, но я-то вижу, в чем дело. Я осыпаю ее упреками, она ничего не
отвечает, плача одевается и уходит.
Вот так я спасся. Кабы мне не приспичило да не это предуведомление, я
бы погиб, мне бы в голову не пришло осматривать такую девицу, кровь с
молоком.
Утром приехал я в Рош, дабы познакомиться со славным Галлером.
ГЛАВА IX
Галлер. ЖительствомоевЛозанне. Лорд Росбури. Юная Саконе.
Рассуждение о красоте. Юная богословка
Я увидал человека шести футов росту и приятной наружности, каковой,
прочитав письмо от г-на де Мюра, оказал мне честь своим гостеприимством и
открыл предо мною сокровищницы своих познаний; отвечал он весьма точно и,
казалось мне, преувеличенно скромно, ибо, наставляя меня, держался, словно
ученик, и так задавал ученые вопросы, что в них самих без труда находил я
сведения, позволявшие мне не ошибиться с ответом. Галлер был великий
физиолог, медик, анатом; подобно Морганьи, какового звал он своим учителем,
он открыл новое во внутреннем строении человека. Он показал мне, пока я
гостил, большое число писем от него и от Понтедера, профессора ботаники того
же университета, ибо Галлер был весьма сведущ в ботанике. Услыхав, что я
знаю этих великих людей, вскормивших меня молоком учености, он мягко
посетовал, что письма Понтедера совсем неразборчивы, а латинский язык его
темен. Один берлинский академик написал ему, что прусский король, прочтя его
послание, не помышляет более о повсеместномзапрещении латыни. "Тот
государь, -- писал ему Галлер, -- что сумеет изгнать из литературной
республики язык Цицерона и Горация, воздвигнет нерушимый памятник своему
невежеству. Если у людей образованных должен быть общий язык, чтоб делиться
знаниями, из мертвых самый подходящий конечно же латынь, ибо царство
греческого и арабского кончилось".
Галлер сочинял изрядные стихи на манер Пиндара и был отменный политик,
которого многажды отличало отечество. И жил он по совести, уверял, что
единственный способ давать советы -- доказывать их действенность собственным
примером. Добрый гражданин, он должен был вследствие этого быть превосходным
отцом семейства; и я признал его за такового. Жена его, с которой сочетался
он браком после того, как потерял первую, была красива, на лице ее
запечатлелся ум; прелестная его дочка восемнадцати лет за столом молчала и
лишь несколько раз вполголоса заговаривала с сидевшим рядом юношей. После
обеда, оставшись с хозяином наедине, я спросил, кто был тот молодой человек,
что сидел рядом с дочерью.
-- Это ее наставник.
-- Такой наставник и такая ученица легко могут полюбить друг друга.
-- Дай-то Бог!
Достойный Сократа ответ изъяснил мне глупость и грубость слов моих. Я
открыл томик его сочинений в одну восьмую листа и прочел: Utrum memoria post
mortem dubito *.
-- Так вы не верите, -- спросил я его, -- что память -- главнейшая
часть души?
Мудрецу пришлось лукавить, ибо он не хотел, чтобы кто-то усомнился в
его правоверности. За обедом я спросил, часто ли посещает его г. де Вольтер.
Он, улыбнувшись, отвечал стихами великого певца разума: "Vetabo qui Cereris
sacrum vulgarit arcanae sub iisdem sit trabibus" **. После этого в те три
дня, что провел у него, я уже более не заговаривал о религии. Когда я
сказал, что был бы счастлив познакомиться с великим Вольтером, он без
малейшей иронии отвечал, что я в полном праве желать знакомства с сим мужем,
но, противно законам физики, многим великим он кажется издали, а не вблизи
***.
Стол у г-на Галлера был весьма обильный, а сам он соблюдал умеренность.
Пил он одну только воду и рюмочку ликера на десерт разбавлял стаканом воды.
Он много рассказывал мне о Буграве, чьим любимым учеником был. Он уверял,
что Буграве был величайший врач после Гиппократа и величайший химик из всех,
кто жил до и после него.
-- Отчего же не дожил он до старости?
-- Оттого что contra vim mortis nullum est medicamen in hortis *; не
родись Буграв врачом, он умер бы четырнадцати лет от злокачественного
нарыва, что не мог вылечить ни один врач. Он исцелился, растираясь
собственной мочой, в которой растворял обычную соль.
-- Г-жа говорила мне, что у него был философский камень.
-- Так говорят, но я в это не верю.
-- А возможно ли добыть его?
-- Тридцать лет я тружусь, чтобы доказать, что это невозможно, но
уверенности в том у меня нет. Нельзя быть хорошим химиком, отрицая
физическую возможность Великого деяния.
Расставаясь, он просил меня отписать свое мнение о великом Вольтере и
тем положил начало нашей переписке на французском. У меня двадцать два
письма от него, причем последнее было отослано за полгода до его кончины,
также преждевременной. Чем больше я старею, тем жальче мне моих бумаг. Они
истинное сокровище, что привязывает меня к жизни и заставляет ненавидеть
смерть.
Только что прочел я в Берне "Элоизу" Ж.-Ж. Руссо и хотел узнать мнение
г-на Галлера. Он сказал, что той малости, какую он прочел, дабы доставить
удовольствие своему другу, с него довольно, чтоб судить обо всем сочинении.
-- Это наихудший из романов, ибо он самый красноречивый. Вы посетите
кантон Во. Чудесный край, но не ждите увидеть там оригиналы блестящих
портретов, изображенных Руссо. Руссо счел, что в романе дозволено лгать. Ваш
Петрарка не лгал. У меня имеются его латинские сочинения, их никто не
читает, ибо латынь его нехороша, и напрасно. Петрарка был ученый, а вовсе не
обманщик, и любил он достойнейшую Лауру, как всякий мужчина любит женщину.
Если б Лаура осчастливила Петрарку, он бы прославил ее.
Так г-н Галлер сказывал мне о Петрарке, переведя разговор от Руссо, чье
красноречие претило ему по той причине, что, желая блеснуть, он вечно пускал
в ход антитезы да парадоксы. Исполин швейцарец был светилом первой величины,
но тем никогда не чванился ни в семье своей, ни в обществе людей,
собравшихся повеселиться и не нуждающихся для того в ученых рассуждениях. Он
применялся ко всем окружающим, был любезен, никого не обижал. Как умел он
нравиться всем? Не знаю. Легче сказать, чего он был лишен, чем исчислить его
достоинства. Не было в нем тех слабостей, что свойственны умникам и ученым
мужам.
Нравы его были суровы, но он скрывал суровость их. Спору нет, он
презирал невежд, кои, забыв о ничтожестве своем, судят обо всем вкривь и
вкось, да еще пытаются осмеивать тех, кто что-то знает; но презрения своего
он не выказывал. Он слишком хорошо знал, что глупцы ненавидят тех, кто их
презирает, и не хотел, чтобы его ненавидели. Г-н Галлер был ученый и не
желал скрывать свой ум, пользоваться понапрасну своей репутацией; говорил он
красно и хорошо и не мешал гостям блеснуть умом. Он никогда не рассказывал о
своих трудах, а когда его спрашивали, переводил разговор на другое; и когда
держался он противоположного мнения, то возражал скрепя сердце.
Приехав в Лозанну и чувствуя себя вправе хотя бы на день сохранить
инкогнито, я послушался веления сердца и тотчас отправился к Дюбуа, не
спрашивая ни у кого, где ее дом; так подробно она мне нарисовала, по каким
улицам идти, дабы до нее добраться. Жила она там с матерью, но, к великому
своему удивлению, увидал я у них и Лебеля. Она не дала мне выказать
изумления. Вскричав, бросилась она мне на шею, а мать приветствовала меня,
как подобает. Я спросил у Лебеля, как поживает г-н посол и давно ли он в
Лозанне.
Честный малый дружелюбно отвечал, что здоровье посла отменное, что
приехал он в Лозанну сегодня утром по делам, пришел к матери Дюбуа после
обеда и был весьма удивлен, застав дочь.
-- Намерения мои вам известны, -- сказал он, -- и коли вы между собой
решите, то отпишите мне, я приеду за ней и увезу в Золотурн, где мы и
поженимся.
На столь ясное и честное объяснение я отвечал, что ни в чем не намерен
препятствовать желаниям моей милой, а она в свою очередь сказала, что
никогда меня не покинет, если я сам не дам ей отставки. Сочтя слова наши
слишком туманными, он сказал напрямик, что ему нужен решительный ответ; на
это я, намеренный вовсе поставить крест на его предложении, отвечал, что
дней через десять--двенадцать ему отпишу. На другой день он с раннего утра
отбыл в Золотурн.
После его ухода мать моей служанки, которой здравый смысл заменял ум,
начала нас урезонивать такими словами, что нужны были для наших голов, ибо
мы настолько были влюблены, что и помыслить не могли о разлуке. Покуда мы с
милой условились, что она всякий день будет ждать меня до полуночи и мы все
решим, как я обещал Лебелю. У нее была своя комната и отменная постель, и
ужином она покормила меня недурным. Утром мы были влюблены пуще прежнего и
вовсе не желали думать о Лебеле.
И все же был один разговор.
Читатель верно помнит, что служанка моя обещала мне прощать измены при
условии, что я ничего не утаю. Утаивать мне было нечего, но за ужином я
рассказал ей случай с Ратон.
-- Мы оба должны радоваться, -- сказала она, -- ведь если б ты
ненароком не пошел по нужде туда, где прочел спасительное уведомление, ты бы
погубил здоровье и, не распознав болезнь, заразил меня.
-- Не исключено, и я был бы в отчаянии.
-- Знаю, и еще больше огорчен от того, что я не стала бы жаловаться.
-- Я вижу одно средство избежать подобного несчастья. Коль я тебе
изменю, то в наказание лишу себя твоих ласк.
-- Так ты накажешь меня. Если б ты меня и вправду любил, то, думаю,
знал бы другое средство.
-- Какое?
-- Не изменять мне.
-- Ты права. Прости. Впредь буду пользоваться им.
-- Думаю, тебе это будет непросто.
Вот какие диалоги сочиняет любовь, но ей за это не платят.
Утром в трактире, когда я, совсем одетый, хотел пойти разносить
рекомендательные письма, увидал я барона де Берше, дядю моего друга Бавуа.
-- Я знаю, -- сказал он, -- что племянник обязан вам своим положением,
что он в почете, будет произведен в генералы при первой оказии и вся моя
семья, как и я, счастлива будет познакомиться с вами. Я пришел предложить
вам свои услуги и просить нынче же отобедать у меня; приходите всякий раз,
как будете свободны, но покорнейше прошу вас никому не говорить, что он
перешел в католичество, ибо по здешним понятиям это почитается бесчестьем, а
бесчестье падает рикошетом на всю родню.
Я обещал не упоминать об этом обстоятельстве и прийти к нему суп есть.
Все особы, к коим меня адресовали, показались мне честными, благородными,
исполненными учтивости и всевозможных дарований. Более других приглянулась
мне г-жа де Жантиль Лангалери, но у меня не было времени на ухаживания.
Каждодневные обеды и ужины, на которые я из вежливости не мог не идти,
стесняли меня до невозможности. Я провел в городке две недели, совершенно не
чувствуя себя свободным именно потому, что все бешено хотели наслаждаться
свободой. Лишь однажды смог я провести ночь с моей служанкой, мне не
терпелось поехать с ней в Женеву; все желали дать мне рекомендательные
письма к г-ну де Вольтеру и при этом изъясняли, что никто не в силах сносить
его желчный нрав.
-- Как, сударыня, неужто и с вами, любезно согласившимися играть с ним
в его пьесах, г-н де Вольтер не мил, не ласков, не обходителен, не
приветлив?
-- Вовсе нет, сударь. На репетициях он нас бранил; мы все говорили не
так, как он хотел, мы нечетко произносили слова, ему не нравились ни тон, ни
манера, а на спектакле было еще хуже. Сколько шуму из-за пропущенного или
добавленного слога, испортившего стих! Он внушал нам страх: та ненатурально
смеялась, другая в "Альзире", притворно плакала.
-- Он хотел, чтоб вы взаправду плакали?
-- Вот именно, он требовал, чтоб проливали настоящие слезы; он уверял,
что актер может заставить плакать зрителя, если только плачет взаправду.
-- И, думаю, он прав; но мудрый, рассудительный писатель не обращается
так строго с любителями. Подобных вещей можно требовать только с настоящих
актеров, но таков недостаток всех авторов. Им вечно кажется, что актер не
произносит слова с должной выразительностью, не передает их подлинного
смысла.
-- Однажды я сказала ему, устав от придирок, что не моя вина, если
слова его не звучат, как подобает.
-- Я уверен, что он только посмеялся.
-- Посмеялся? Скажите лучше надсмеялся. Он нахален, груб, невыносим в
конце концов.
-- Но вы простили ему все недостатки, я в этом уверен.
-- Не будьте так уверены, мы его изгнали.
-- Изгнали?
-- Да, изгнали; он вдруг покинул снятые им дома и отправился жить туда,
где вы его найдете; больше он не бывает у нас, даже когда его приглашают,
ведь мы почитаем его великий талант и лишь в отместку довели до белого
каления, дабы научить вести себя. Заговорите с ним о Лозанне, и вы услышите,
что он о нас скажет, пусть даже, по своему обыкновению, в шутку.
Я часто встречал лорда Росбури, что некогда безответно влюбился в мою
служанку. То был красивый юноша, самый молчаливый из всех, кого я знал. Мне
тотчас сказали, что он умен, образован, ничем не опечален; в обществе, на
вечерах, балах, обедах он только кланялся из вежливости; когда с ним
заговаривали, он отвечал очень кратко и на хорошем французском, но со
смущением, показывавшим, что любой вопрос его стеснял. Обедая у него, я
спросил его о чем-то, что касалось его родины и требовало пяти-шести фраз;
он, покраснев, все отменно изъяснил. Славный Фокс, которому тогда было
двадцать лет, присутствовал на обеде, развеселил лорда, но он говорил
по-английски. Я видел сего герцога в Турине восемь месяцев спустя, он
влюбился в г-жу Мартен, жену банкира, которая сумела развязать ему язык.
В кантоне повстречал я девочку лет одиннадцати-двенадцати, чья красота
поразила меня. То была дочь г-жи де Саконе, с которой свел я знакомство в
Берне. Не знаю, какова была судьба этой девочки, что вотще произвела на меня
столь сильное впечатление.
Ничто из сущего никогда не имело надо мной такой власти, как прекрасное
женское или девичье лицо. Говорят, что сила в красоте. Согласен, ибо то, что
меня влечет,мне, конечно, кажется прекрасным, но таково ли оно в
действительности? Приходится в этом сомневаться, ибо то, что кажется мне
прекрасным, не всегда вызывает общее одобрение. Значит, совершенной красоты
не существует, либо сила эта сокрыта не в ней. Все, кто говорил когда-либо о
красоте, уходилиот ответа; онидолжны были держатьсяслова, что
унаследовали мы от греков и римлян: форма. Красота, выходит, не что иное,
как воплощенная форма. Все, что не красиво, не имеет формы, "бесформенное"
противоположно "pulcrum" * или "formosum" **. Мы правильно делаем, определяя
значение понятий, но когда оно заключено в самом слове, к чему искать еще?
Если слово "форма" латинское, посмотрим, что оно значит в латыни, а не во
французском, где, кстати, часто говорят "бесформенный" вместо "безобразный",
не замечая, что противоположное по значению слово должно указывать на
существование формы, которая не что иное, как красота. Заметим, что во
французском и в латыни "безобразный" значит "безликий". Это тело без образа,
без наружности.
Выходит, абсолютную власть надо мною всегда имела одухотворенная
красота, та, что сокрыта в лице женщины. В нем таится ее прелесть, и потому
сфинксы, коих видим мы в Риме и Версале, почти что заставляют нас влюбиться
в их тела, воистину бесформенные. Созерцая лица их, мы начинаем находить
красивой самую их безобразность. Но что такое красота? Мы ничего о ней не
знаем, а когда хотим подчинить ее законам или определить эти законы, то,
подобно Сократу, изъясняемся околичностями. Я знаю только, что наружность,
чарующая, сводящая меня с ума, рождающая любовь, и есть красота. Это то, что
я вижу, так говорит мое зрение. Если б глаза обладали даром речи, они
изъяснились бы красноречивей меня.
Ни один художник не превзошел Рафаэля в искусстве рисовать прекрасные
лица, но если б у Рафаэля спросили, что такое красота, чьи законы он так
хорошо знал, он отвечал бы, что не знает ничего, что знает сие до тонкостей,
что он творил красоту, когда видел ее перед собой. Это лицо мне нравится,
ответил бы он, значит, оно прекрасно. Он возблагодарил бы Господа за
прирожденное чувство красоты. Но "omne pulcrum difficile" *. Почитают лишь
тех художников, что в совершенстве отображали красоту, число их невелико.
Если мы возжелаем освободить художника от обязанности делать творения свои
прекрасными, то каждый сможет стать живописцем, ибо нет ничего проще, чем
порождать уродство. Художник, в коем нет искры Божьей, добивается этого
звания силой. Заметим, как мало хороших художников среди тех, кто предается
искусству создания портретов. Это самый что ни на есть земной жанр. Есть три
рода портретов -- похожие и уродливые; по мне, за последние надобно
расплачиваться палкой, ибо наглецы никогда не признаются, что обезобразили
человека или хотя бы сделали менее красивым. Другие, достоинства которых
несомненны, абсолютно похожи, даже до удивления, ибо кажется, что лица
вот-вот заговорят.
Но редки, и очень редки те, что идеально похожи и вместе с тем сообщают
неуловимый оттенок красоты лицу, на них запечатленному. Подобные художники
достойны состояния, что они наживают. Таков был парижанин Натье; ему было
восемьдесят лет, когда я свел с ним знакомство в пятидесятом году нынешнего
столетия. Он писал портрет уродливой женщины; у нее было в точности такое
лицо, как он изобразил на холсте, и, несмотря на то, на портрете она всем
казалась красавицей. Внимательно разглядывали и не могли увидеть разность.
Он добавлял и убавлял, но что -- неведомо.
-- В чем секрет волшебства? -- спросил я однажды Натье, каковой только
что нарисовал уродливых дочерей короля прекрасными, как звезды.
-- В том, что красота, которой все поклоняются, не проникая в ее
сущность, божественна по природе своей; видите ли, грань между телесной
красотой и уродством столь тонка, что кажется неодолимой тем, кто несведущ в
нашем искусстве.
Греческим живописцам нравилось изображать Венеру, богиню красоты,
косоглазой. Толковники могут говорить, что угодно. Они были не правы. Косые
глаза могут быть прекрасны, но мне жаль, что они косят, мне они нравятся
меньше.
На девятый день житья моего в Лозанне я поужинал и провел ночь с моей
служанкой, а утром, когда пил кофе с ней и ее матерью, сказал, что
приближается час разлуки. Мать отвечала, что, по совести говоря, надобно
вразумить Лебеля, пока я не уехал, и показала письмо честного малого,
пришедшее накануне. Он просил ее растолковать мне, что если я не решусь
уступить ему ее дочь прежде, чем покину Лозанну, то еще трудней мне будет
отважиться на это в разлуке, тем паче, если она подарит мне живой залог
своей нежности, каковой усилит мою привязанность. Он писал, что, конечно, от
слова своего не отказывается, но он почитал бы себя совершенно счастливым,
если б мог сказать, что взял жену, с которой сочетался законным браком, из
рук матери.
Добрая женщина вся в слезах покинула нас, и я остался с моей милой
рассуждать об этом важном деле. И у нее достало смелости сказать, что надо
немедля писать Лебелю, чтоб он более не помышлял о ней или, напротив, тотчас
приезжал.
-- Если я отпишу, чтоб он и думать о тебе забыл, я должен на тебе
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
224
225
226
227
228
229
230
231
232
233
234
235
236
237
238
239
240
241
242
243
244
245
246
247
248
249
250
251
252
253
254
255
256
257
258
259
260
261
262
263
264
265
266
267
268
269
270
271
272
273
274
275
276
277
278
279
280
281
282
283
284
285
286
287
288
289
290
291
292
293
294
295
296
297
298
299
300
301
302
303
304
305
306
307
308
309
310
311
312
313
314
315
316
317
318
319
320
321
322
323
324
325
326
327
328
329
330
331
332
333
334
335
336
337
338
339
340
341
342
343
344
345
346
347
348
349
350
351
352
353
354
355
356
357
358
359
360
361
362
363
364
365
366
367
368
369
370
371
372
373
374
375
376
377
378
379
380
381
382
383
384
385
386
387
388
389
390
391
392
393
394
395
396
397
398
399
400
401
402
403
404
405
406
407
408
409
410
411
412
413
414
415
416
417
418
419
420
421
422
423
424
425
426
427
428
429
430
431
432
433
434
435
436
437
438
439
440
441
442
443
444
445
446
447
448
449
450
451
452
453
454
455
456
457
458
459
460
461
462
463
464
465
466
467
468
469
470
471
472
473
474
475
476
477
478
479
480
481
482
483
484
485
486
487
488
489
490
491
492
493
494
495
496
497
498
499
500
501
502
503
504
505
506
507
508
509
510
511
512
513
514
515
516
517
518
519
520
521
522
523
524
525
526
527
528
529
530
531
532
533
534
535
536
537
538
539
540
541
542
543
544
545
546
547
548
549
550
551
552
553
554
555
556
557
558
559
560
561
562
563
564
565
566
567
568
569
570
571
572
573
574
575
576
577
578
579
580
581
582
583
584
585
586
587
588
589
590
591
592
593
594
595
596
597
598
599
600
601
602
603
604
605
606
607
608
609
610
611
612
613
614
615
616
617
618
619
620
621
622
623
624
625
626
627
628
629
630
631
632
633
634
635
636
637
638
639
640
641
642
643
644
645
646
647
648
649
650
651
652
653
654
655
656
657
658
659
660
661
662
663
664
665
666
667
668
669
670
671
672
673
674
675
676
677
678
679
680
681
682
683
684
685
686
687
688
689
690
691
692
693
694
695
696
697
698
699
700
701
702
703
704
705
706
707
708
709
710
711
712
713
714
715
716
717
718
719
720
721
722
723
724
725
726
727
728
729
730
731
732
733
734
735
736
737
738
739
740
741
742
743
744
745
746
747
748
749
750
751
752
753
754
755
756
757
758
759
760
761
762
763
764
765
766
767
768
769
770
771
772
773
774
775
776
777
778
779
780
781
782
783
784
785
786
787
788
789
790
791
792
793
794
795
796
797
798
799
800
801
802
803
804
805
806
807
808
809
810
811
812
813
814
815
816
817
818
819
820
821
822
823
824
825
826
827
828
829
830
831
832
833
834
835
836
837
838
839
840
841
842
843
844
845
846
847
848
849
850
851
852
853
854
855
856
857
858
859
860
861
862
863
864
865
866
867
868
869
870
871
872
873
874
875
876
877
878
879
880
881
882
883
884
885
886
887
888
889
890
891
892
893
894
895
896
897
898
899
900
901
902
903
904
905
906
907
908
909
910
911
912
913
914
915
916
917
918
919
920
921
922
923
924
925
926
927
928
929
930
931
932
933
934
935
936
937
938
939
940
941
942
943
944
945
946
947
948
949
950
951
952
953
954
955
956
957
958
959
960
961
962
963
964
965
966
967
968
969
970
971
972
973
974
975
976
977
978
979
980
981
982
983
984
985
986
987
988
989
990
991
992
993
994
995
996
997
998
999
1000