духа. Ведь отчего столь часто бывает, что благочестивые люди так черствы,
так несносны, так необщительны? Причина в том, что они поставили перед собой
цель, их природе не свойственную; они страдают, а когда страдаешь, то
заставляешь страдать и других то-то не входит ни и мои намерения, ни в
намерения моих покровителей: мне надо быть веселым, податливым, забавным,
шутливым, смешным. Добродетель заставляет себя уважать, а уважение - вещь
неудобная; добродетельзаставляетвосхищаться, авосхищение - вещь
невеселая. Н имею дело с людьми скучающими, и я должен их смешить. Л смешат
нелепости исумасбродства - значит, мненадлежит бытьнелепымн
сумасбродным, а если бы природа не создала меня таким, всего проще было бы
таким притвориться. К счастью, мне нет надобности лицемерить, ведь лицемеров
и так уж много, притом всех мастей, не считая тех, кто лицемерит с самим
собою. Возьмите шевалье де Ла Морльера - шляпа у него сдвинута на ухо,
голову он задирает, смотрит на вас через плечо, на боку у него болтается
длиннейшая шпага, для всякого, кто этого и не ждет, у него готово
оскорбление, и кажется, будто он каждому встречному хочет бросить вызов. А
для чего? Все для того, чтобы убедить себя в собственной храбрости. Но он
трус. Дайте ему щелчок но носу, и он со всей кротостью примет его. Хотите
заставить его понизить тон? Повысьте голос сами, пригрозите ему тростью или
двиньте ему коленом в зад. Сам удивившись, что он трус, он спросит вас, кто
вам это сказал, от кого вы это узнали; минуту тому назад он сам этого не
знал; обезьянья игра в храбреца, ставшая для него давней привычкой, внушила
ему высокое о себе мнение: он так долго разыгрывал роль, что принял ее за
правду. А вот женщина, которая умерщвляет свою плоть, посещает узников,
участвует во всех благотворительных обществах, ходит с опущенными глазами,
никогда не посмотрит мужчине в лицо, вечно опасаясь соблазна для собственных
чувств, - разве все это может помешать тому, что сердце ее пылает, что
вздохи вырываются из ее груди, что страсть ее разгорается, что желание
преследует ее и что воображение рисует ей ночью сцены из "Монастырского
привратника" или позы из Аретино? Что творится с ней тогда? Что думает о ней
ее горничная, вскакивая в одной рубашке с постели и бросаясь на помощь к
своей "умирающей" госпоже? Идите спать, Жюстипа, не вас в своем бреду зовет
ваша госпожа!
А если бы наш друг Рамо в одни прекрасный день стал выказывать
презрение к богатству, к женщинам, к вкусной еде, к безделью и разыгрывать
Катона, кем бы он оказался? Лицемером. Рамо должен быть таким, каков он
есть, - счастливым разбойником среди разбойников богатых, а не кричащим о
своей добродетели, или даже добродетельным человеком, грызущим корку хлеба в
одиночестве и вместе с другими нищими. И чтобы уж все сказать напрямик, меня
не устраивает ни ваше благополучие, ни счастье мечтателей - таких, как вы.
Я Я вижу, дорогой мой, что вы и не знаете, что это такое и даже не
способны это узнать.
Он. Тем лучше, черт побери, тем лучше. Иначе я подох бы с голоду, со
скуки и, может быть, от угрызении совести.
Я. Так, единственный совет, какой я могу вам дать - это поскорее
возвратиться в тот дом, откуда вас выгнали из-за вашей опрометчивости.
Он. И делать то, что в прямом смысле вы не порицаете и что немного мне
претит в переносном?
Я. Я вам советую.
Он. И невзирая на ту метафору, что мне сейчас не по вкусу, а в другой
раз может прийтись и по вкусу.
Я Что за странности!
Он Тут нет ничего странного: я готов быть гнусным, но не хочу чтобы это
было по принуждению. Я готов пожертвовать достоинством... Вы смеетесь?
Я. На ваше достоинство меня смешит.
Он. У каждого свое. О моем я готов забыть, но по своей собственной
воле, а непо чужомуприказанию. Допустимо ли чтобы мне сказали:
"Пресмыкайся!"- и чтобы я был Обязан пресмыкаться! Это свойственно червю,
свойственно мнемы обапресмыкаемся, когданам дают волю, но мы
выпрямляемся, когда нам наступят на хвост; мне наступи на хвост, и я
выпрямился. К тому же вы не имеете представления о том, что это за
отвратительнейшая кунсткамера Вообразите меланхолика и угрюмца, терзаемого
недугами, наглухо закутавшегося в халат, противного самому себе, да ему и
все противно; у него с трудом вызовет улыбку, хотя бы ты на тысячу ладов
изощрялся тело и умом; он остается равнодушен к тому, как забавно кривляется
мое лицо и еще забавнее кривляется моя мЫсль а ведь, между нами говоря, даже
отец Ноэль, этот гадкий бенедиктинец, столь известный своими гримасами
несмотря на весь свой успех при дворе. По сравнению со мной жалкий
деревянный паяц. Как я ни бьюсь, чтобы достигнуть совершенствa обитателей
сумасшедших домов, ничто не помогает Засмеется? Не засмеется?"- вот о чем я
спрашиваю себя когда извиваюсь перед ним, и вы сами посудите, как вредна для
таланта подобная неуверенность. Мои ипохондрик, когда нахлобучит на голову
ночной колпак, закрывающий ему глаза, напоминает неподвижного китайского
болванчика, у которого к подбородку привязана нитка, спускающаяся под
кресло. Ждешь, что нитка дернется, а она не дергается, а если и случится,
что челюсти раздвинутся, то только для того, чтобы произнести слово,
повергающее вас в отчаяние, слово, дающее вам знать, что вас не заметили и
что все ваши ужимки пропали даром. Это слово служит ответом на вопрос,
который вы, например, задали ему четыре дня тому назад; когда оно сказано,
механизм ослабевает и челюсти закрываются.
И тут он начал передразнивать этого человека. Он сел на стул, не двигая
головой, нахлобучил шапку по самые брови, свесил руки и, точно автомат,
двигая челюстями, произнес: "Да, вы правы, сударыня, тут нужна хитрость".
- Онвсевремя что-нибудь решает,всерешает, ипритом
безапелляционно, решает вечером, утром, за туалетом, за обедом, за ужином,
за кофе, за игрой, в театре, в постели и, да простит мне бог, кажется, даже
в объятиях своей любовницы. Эти последние решения я не имею возможности
услышать, ноотостальныхя дьявольски устал...Хмурый,унылый,
непреклонный, как сама судьба, - вот каков наш патрон.
Против него сидит недотрога, напускающая на себя важность, особа,
которой можно было бы решиться сказать, что она хороша собой, ибо она еще в
самом деле хороша, хотя на лице ее то тут, то там пятна, и она своим объемом
стремится превзойти госпожу Бувийон . Я люблю телеса, когда они хороши, но
чрезмерность - всегда чрезмерность, а движение так полезно для материи!
Iten, она злее, надменнее и глупее гусыни. Item, она претендует на
остроумие.Item, требуется ееуверять, что ее-то и считаешь самой
остроумной. Item, она ничего не знает и тоже все решает. Item, ее решениям
должно аплодировать и ногами и руками, скакать от восторга и млеть от
восхищения: "Как это прекрасно, как тонко, как метко сказано, как удачно
подмечено, как необыкновенно прочувствовано! И откуда только женщины это
берут? Не изучая, только благодаря чутью, благодаря природному уму! Это
похоже на чудо! Пусть после этого нам говорят, что опыт, науки, размышление,
образование что-то значат!.." И еще и еще повторять подобные глупости и
плакать от радости, десять раз на дню сгибаться, склонив перед ней одно
колено, а другую ногу вытянув назад; простирая руки к богине, угадывать по
глазам ее желания, ловить движения ее губ, ждать ее приказов и бросаться их
исполнять с быстротою молнии. Кто захочет унизиться до такой роли, кроме
жалкого существа, которое раза два или три в неделю найдет там, чем
успокоить свои мятущиеся кишки? И что подумать о других, о таких, как
Палиссо, Фрерои, Пуансине, Бакюлар, у которых кое-какие средства есть и
подлость которых нельзя извинить урчанием голодного брюха?
Я. Я бы никогда не подумал, что вы так строги.
Он. Я и не строг. Сперва я смотрел, как делают другие, и делал то же,
что они, даже несколько лучше их, ибо я откровеннее в моей наглости, лучше
разыгрываю комедию, больше изголодался и легкие у меня лучше. Я, очевидно,
по прямой линии происхожу от славного Стентора...
И чтобы дать мне верное представление о мощи этого своего органа, он
принялся кашлять с такой силой, что стекла в кафе задребезжали, а шахматисты
отвлеклись от своих досок.
Я. Но что за прок от этого таланта?
Он. Вы не догадываетесь?
Я. Нет, я соображаю несколько туго.
Он. Представьте, что завязался спор и еще неясно, на чьей стороне
победа; вот я и встаю и с громовым раскатом в голосе говорю: "Сударыня, вы
совершенно правы... вот что называется правильным суждением! Держу сто
против одного: никто из наших остряков с вами не сравнится. Это выражение
просто гениально". Но одобрение не следует выказывать всегда одним и тем же
способом: это было бы однообразно, показалось бы неискренним, превратилось
бы в пошлость. На помощь тут являются сообразительность, изобретательность;
надо уметь подготовить и к месту пустить в ход мажорный решительный тон,
уловить случай и минуту. Так, например, когда в чувствах и мнениях полный
разброд, когда спор достиг крайней степени ожесточения, когда больше не
слушают друг друга и все говорят зараз, надо стать в углу, наиболее
отдаленном от поля битвы, подготовиться к взрыву продолжительным молчанием и
внезапно бомбой обрушиться на спорящих: никто не владеет этим искусством
так, как я. Но в чем я неподражаем, так это в совсем иных вещах - у меня
есть и мягкие тона, которые я сопровождаю улыбкой, бесконечное множество
ужимок одобрения: тут работают и нос, и рот, и лоб, и глаза; я отличаюсь
особой гибкостью поясницы, особой манерой выгибать спину, поднимать или
опускать плечи, вытягивать пальцы, наклонять голову, закрывать глаза и
разыгрывать изумлении, как будто некий ангельский и божественным голос
прозвучал мне с неба, вот это больше всего и льстит. Не знаю, улавливаете ли
вы всю силу этой последней позы; изобрел ее' не н, но никто но превзошел
меня в ее применении. Вот - смотрит", смотрите.
Я. Согласен: это нечто единственное в своем роде.
Он. Считаете ли вы возможным, чтобы мозги тщеславной женщины против
этого устояли?
Я. Нет. Следует признать, что талант шута н способность унижаться вы
довели до предела совершенства.
Он. Как бы они ни старались, сколько бы их ни было, им до этого не
дойти никогда: так, лучший среди них, Налицо, всегда останется лишь
добросовестным учеником. Но если вначале играть эту роль бывает забавно и ты
испытываешь известное удовольствие, издеваясь про себя над глупостью тех,
кого морочишь, то в конце концов острота ощущений теряется, а потом, после
нескольких выдумок, приходится повторяться: остроумие и искусство имеют
границы;лишь длягоспода бога да нескольких редких гениев дорога
расширяется по мере того, как они идут вперед. К таким гениям, пожалуй,
принадлежит Буре. Про него рассказывают вещи, которые мне, да, даже мне,
внушают на его счет самое высокое мнение. Собачка, книга счастья, факелы по
дороге в Версаль - все это меня поражает и устыжает; так может пропасть
охота к собственному ремеслу.
Я. О какой это собачке вы говорите?
Он. Да откуда вы свалились? Как! Вы и в самом деле не знаете, что
сделал этот необыкновенный человек, чтобы отвадить от себя собачку и
приручить ее к хранителю королевской печати, которому она нравилась?
Я. Не знаю, должен покаяться.
Он. Тем лучше. Ничего более блестящего нельзя себе и представить: вся
Европа была в восхищении, и нет придворного, который не испытал бы зависти.
Вот вы не лишены находчивости, - посмотрим, как бы вы на его месте взялись
за дело. Примите в соображение, что собака любила Буре, что странный наряд
министра пугал маленькое животное, что Буре располагал одной только неделей,
чтобы преодолеть все трудности. Надо знать все условия задачи, чтобы по
достоинству оценить ее решение. Ну, что дальше?
Я. Что дальше? Должен вам признаться, в подобных делах даже и самые
легкие вещи ставят меня в тупик.
Он. Слушайте же (при этом он слегка ударил меня по плечу с обычной
своей фамильярностью), слушайте и восторгайтесь. Буре заказывает себе маску,
которая напоминает лицо хранителя королевскойпечати, добывает через
камердинера его пышную мантию, надевает маску, облачается в мантию, зовет
собачку, ласкает ее, дает ей пирожок; затем внезапная перемена декораций - и
уже не хранитель королевской печати, а Буре зовет свою собачку и бьет ее.
Через каких-нибудь два-три дня таких непрерывных упражнений - с утра и до
вечера - собачка приучается убегать от Буре - финансиста и льнуть к Буре -
хранителю королевской печати. Но я слишком уж добр, вы - профан, не
заслуживающий того, чтобы вас посвящали в чудеса, совершающиеся тут же,
рядом с вами.
Я. И все-таки, прошу вас, расскажите про книгу и про факелы.
Он. Нет, нет. Обратитесь к первому встречному, который вам это
расскажет, и пользуйтесь случаем, который нас свел, чтобы узнать такие вещи,
каких не знает никто, кроме меня.
Я. Вы правы.
Он. Достать мантию и парик - да, я забыл про парик хранителя печати!
Заказать маску, напоминающую его лицо! Маска меня особенно восхищает.
Недаром этот человек пользуется величайшим почетом, недаром он имеет
миллионы. Есть кавалеры креста Людовика Святого, сидящие без куска хлеба, но
к чему же и гоняться за крестом, рискуя свернуть себе шею, когда можно
заняться безопасным делом на таком поприще, где всегда обеспечена награда!
Вот что называется широкий размах. Но такие примеры повергают в уныние;
становится жалко самого себя, и делается тоскливо. Ах, маска, маска! Я дал
бы отрезать себе палец, лишь бы додуматься до этой маски.
Я. Но неужели же с вашей страстью ко всяким прекрасным вещам и при
вашей легкости на выдумки вы ничего не изобрели?
Он. Прошу прощения. Вот, например, подобострастный изгиб спины, о
котором я вам говорил, я рассматриваю почти как свой, хотя завистники, быть
может, и будут оспаривать его у меня. Разумеется, им пользовались и до меня,
но разве кто-нибудь заметил, как он удобен, чтобы снизу посмеиваться над
наглецом, которому выражаешь свое восхищение! У меня более ста приемов, как
приступить к обольщению молодой девицы в присутствии ее матери, причем та и
не заметит и даже окажется моей пособницей. Едва я вступил на это поприще,
как уже отверг все пошлые способы вручения любовных записок; у меня есть
десять способов заставить вырывать их у меня из рук, и смею похвастаться,
что есть способы и совсем новые. Главное же - у меня талант подбодрить
застенчивого молодого человека; благодаря мне добивались успеха и такие, у
которых не было ни ума, ни счастливой внешности. Если бы все это написать,
за мной признали бы известное дарование.
Я. Вы прославились бы в своем роде?
Он. Не сомневаюсь.
Я. На вашем месте н все это набросал бы на бумаге. Жаль, если это
пропадет.
Он. Да, верно; но вы не подозреваете, как мало значения я придаю методе
и всяким наставлениям! Кто нуждается в протоколах, далеко не пойдет: гении
читают мало, делают много и сами создают себя. Возьмите Цезаря, Тюренна,
Вобана, маркизу де Тансен, ее брата, кардинала, и его секретаря, аббата
Трюбле. А Буре? Кто давал уроки Буре? Никто. Этих редкостных людей создает
сама природа. Или вы думаете, что история собачки и маски где-нибудь
записана?
Я. Но в часы досуга, когда томление пустого желудка или усталость
желудка переполненного гонят от вас сон...
Он. Я об этом подумаю. Лучше писать о великих вещах, чем заниматься
мелкими.Тогдадушавозноситсявверх,воображение возбуждается,
воспламеняется и раздается вширь; зато оно суживается, когда в присутствии
маленькойЮс мывыражаем удивление по поводу аплодисментов, упрямо
расточаемых глупой публикой этой жеманнице Данжевиль, которая играет так
пошло, сгибается чуть ли не пополам, когда ходит по сцене, так неестественно
все время заглядывает в глаза тому, к кому обращается, сама же занята другим
и свои гримасы принимает за некую тонкость, а семенящую походку - за грацию,
или напыщенной Клерон, такой худощавой, такой вычурной, такой искусственной
и натянутой, что нельзя и передать. Этот дурацкий партер хлопает им без
всякого удержу и не замечает, что мы-то и составляем собрание прелестей.
Правда, эти прелести несколько растолстели, но что в том? У нас самая
красивая кожа, самые красивые глаза, самый хорошенький носик; правда, мало
души да походка не слишком легкая, но все же и не столь неуклюжая, как
говорят некоторые. Зато что касается чувства, то тут мы каждую заткнем за
пояс.
Я. Как понимать все это? Смеетесь вы или говорите всерьез?
Он. Беда в том, что это чертово чувство скрывается в самой глубине и
даже отблеск его не проникает наружу.
Но я-то, когда говорю, я знаю, и хорошо знаю, что оно у нее есть. Если
оно и не совсем настоящее, то все те вроде настоящего. Надо видеть, как мы
обращаемся с лакеями, когда бываем не в духе, какие пощечины закатываем
горничным, какие пинки даем "Особым поступлениям", если они хоть чуть-чуть
отступают от угодной нампочтительности. Это, уверяю вас, чертенок,
преисполненный чувства и достоинства... Но вы, кажется, не возьмете в толк,
что и думать?
Я. Сознаюсь, не могу разобраться, о" чистого ли сердца или по злобе вы
так говорите. Я - человек простой, уж благоволите объясняться прямее и
ост"вить ваше красноречие...
Он. Это то, что мы излагаем нашей маленькой Юс насчет Данжевиль и
Клерон, кое-где вставляя и смелое словечко. Принимайте меня за негодяя, не
за глупца, хоть вам и ясно, что наговорить всерьез столько нелепостей мог бы
только глупец или человек, по уши влюбленный.
Я. Но как хватает у вас дерзости говорить такие вещи?
Он. Этого добиваешься не сразу, но мало-помалу до этого доходишь.
Ingenii largitor vented.
Я. Надо быть уж очень голодным.
Он. Пожалуй. Но какими бы невероятными вам ни казались все эти
нелепости, поверьте, что те, к кому мы с ними обращаемся, еще больше
привыкли их слышать, чем мы - говорить.
Я. Неужели у кого-нибудь найдется смелость разделять ваше мнение?
Он. Что значит "у кого-нибудь"? Так думает и говорит все общество.
Я. Те из вас, что не настоящие негодяи, должно быть, настоящие дураки.
Он. Дураки? Уверяю вас, только один и есть - тот, который чествует нас
за то, что мы ее морочим.
Я. Но как это можно допустить, чтобы тебя так грубо морочили? Ведь
превосходство талантов Данжевиль или Клерон не подлежит сомнению.
Он. Ложь, лестную для тебя, выпиваешь залпом, а правду, если она
горька, пьешь по каплям. К тому же тон у нас такой проникновенный, такой
искренний...
Я. Но, наверно, вам все-таки случалось иногда грешить против правил
вашего жеискусства н у васхотьненароком вырывались горькие и
оскорбительные истины: ведь, несмотря на ту презренную, мерзкую, низкую,
отвратительную роль,которую вы играете, душау вас,в сущности,
чувствительная, как мне кажется.
Он. У меня? Ничуть. Черт меня побери, если я знаю, кто я, в сущности,
такой! Вообще ум у меня круглый, как шар, а нрав гибкий, как ива. Я никогда
не лгу, если только мне выгодно говорить правду; никогда не говорю правды,
если мне только выгодно лгать. Я говорю то, что мне взбредет в голову; если
это умно - тем лучше, если несуразно - на это не обращают внимания. Я и
пользуюсь этой свободой. Никогда в жизни я не раздумывал ни перед тем, как
заговорить, ни в то время, когда говорю, ни после того, как я уже сказал;
зато на меня никто и не обижается.
Я. Но все же это с вами случилось у тех добрых люден, у которых вы жили
и которые были к вам так благосклонны.
Он. Что поделаешь? То было несчастье, злоключение,какие порой
происходят в жизни; вечного благополучия не существует; мне было слишком
хорошо, и так не могло продолжаться. Как вам известно, у нас бывает общество
самое многолюдное и самое отборное. Это просто какая-то школа человеколюбия,
возрождение древнего гостеприимства. Всепоэты,потерпевшиепровал,
подбираются нами, был у нас налицо после своей "Зары", Брет после "Мнимого
благодетеля", все осрамившиеся музыканты, все писатели, которых никто не
читает, все освистанные актрисы, все ошиканные актеры, целая куча бедняков,
пристыженных, жалких паразитов, во главе которых я имею честь стоять,
храбрый вождь трусливого войска. Это я приглашаю их к столу, когда они
приходят в первый раз, я приказываю подать им вина. А они занимают так мало
места! Есть тут какие-то юноши в лохмотьях, не знающие, куда им податься, но
у них счастливая внешность; есть и подлецы, которые лебезят перед хозяином и
усыпляют его, чтобы потом поживиться прелестями хозяйки. На вид мы веселые,
но, в сущности, мы все злимся и очень хотим есть. Волки не так голодны, как
мы, тигры не так свирепы. Все, что нам попадается, мы пожираем, как волки
после снежной зимы, раздираем на части, как тигры, всех, кто преуспел.
Иногда собираются вместе шайки Вертепа, Монсожа и Вильморьена - вот когда в
зверинце поднимается шум! Нигде не увидишьтакого множества унылых,
сварливых, злых и ожесточенных зверей. Тут только и слышишь что имена
Бюффона, Дюкло, Монтескье, Руссо, Вольтера, д'Аламбера, Дидро. И одному богу
ведомо, какими эпитетами они сопровождаются! Умен лишь тот, кто так же глуп,
как мы. План "Философов" зародился там, сцену с разносчиком придумал я в
подражание "Теологии по-бабьи". Вас там щадят не больше, чем других.
Я. Тем лучше! Может быть, мне даже оказывают больше чести, чем я
заслуживаю. Мне было бы стыдно, если бы те, кто дурно говорит о стольких
замечательных и честных людях, хорошо отозвались обо мне.
Он. Нас много, и каждый должен принести свою дань. После заклания
крупных животных мы расправляемся и с прочими.
Я. Поносить науку и добродетель ради куска хлеба! Дорого же он вам
достается.
Он. Я вам говорил уже, что с нами не считаются. Мы всех ругаем, но
никого не обижаем. Иногда нас посещают грузный аббат д'0ливе, толстый аббат
Ле Блан, лицемер Батте; толстый аббат бывает сердит лишь до обеда. Выпив
кофе, он разваливается в кресле, упирается ногами в решетку камина и
засыпает, как старый попугай на своей жерди. Еслишум слишкомуж
усиливается, он позевывает, потягивается, трет себе глаза и спрашивает: "А?
Что такое? Что такое?"-"Речь о том, остроумнее ли Пирон, чем Вольтер?" -
"Давайте условимся: речь, значит, идет об остроумии? Не о вкусе? Ведь о
вкусе ваш Пирон не имеет и понятия".-"Не имеет..." И вот мы пускаемся в
рассуждения о вкусе. Тут хозяин делает рукою знак, чтобы его слушали, ибо
вкус - его конек. "Вкус, - говорит он, - вкус - это такая вещь..." Не знаю
уж, ей-богу, что это за вещь, да и он не знает.
Иногда у нас бывает дружище Роббе; он угощает нас своими двусмысленными
рассказами, чудесами, которые у него на глазах совершали исступленные
фанатики, да чтением песен из своей поэмы на сюжет, известный ему до
тонкости. Я терпеть не могу его стихов, но люблю слушать, как он их читает;
он похож тогда на бесноватого. Все кругом восклицают: "Вот что называется
поэт!" Между нами говоря, эта поэзия не что иное, как смесь всякого рода
беспорядочных звуков, дикое бормотанье, словно у обитателей Вавилонской
башни.
Посещает нас и некий простачок, на вид пошлый и глупый, но умный, как
черт, и притом хитрее старой обезьяны. Это одно из тех лиц, которые
навлекают на себя шутки и щелчки по носу и которых господь создал в
назидание людям, судящим по внешности, хотя и зеркало могло бы научить их
тому, что быть умным человеком, а походить на глупца - дело столь же
обычное, как прятать глупость под личиной ума. Широко распространенная
подлость состоит в том, что какого-нибудь простака выставляют на посмешище;
желая позабавить гостей, мы тоже все время обращаемся к нашему простаку; это
- ловушка, которую мы расставляем всем вновь прибывшим, и почти каждый в нее
попадался.
У этого чудака Рамо меня иной раз поражала меткость наблюдений над
людьми и их характерами, и я ему это высказал.
- Дело в том, - ответил он мне, - что из дурной компании, так же как и
из разврата, извлекается некоторая выгода; утрата невинности вознаграждается
утратой предрассудков. В обществе злых людей, где норок выступает без маски,
мы по-настоящему и распознаем предрассудки; кроме того, я кое-что читал.
Я. Что же вы читали?
Он. Я читал, читаю и беспрестанно перечитываю Феофраста, Лабрюйера и
Мольера.
Я. Превосходные книги.
Он. Они гораздо лучше, нежели думают. Только кто умеет их читать?
Я. Все в меру своих умственных сил.
Он. Почти никто не умеет. А можете вы мне. сказать, чего в них ищут?
Я. Развлечения и поучения.
Он. Но какого поучения? Ведь все дело в этом.
Я. Познания своих обязанностей, любви к добродетели, ненависти к
пороку.
Он. Я-то извлекаю из них все, что следует делать, и все, чего не
следует говорить. Так, когда я читаю "Скупого", я говорю себе: будь скуп,
если хочешь, но остерегайся говорить как скупой. Когда я читаю "Тартюфа", я
говорю себе: будь, если хочешь, лицемером, но не говори как лицемер.
Сохраняй пороки, которые тебе полезны, но избегай сопутствующего им тона и
внешнего вида, которые могут сделать тебя смешным. Чтобы обезопасить себя от
этого тона, от этого внешнего вида, надо их знать, а указанные авторы
превосходно их изобразили. Я - это я, и я остаюсь тем, чем являюсь, но я
действую и говорю, как подобает порядочному человеку. Я не из тех людей, что
презирают моралистов; можно много полезного получить от них, особенно от
тех, которые свою мораль приводят в действие. Порок раздражает людей лишь от
случая к случаю, а внешние его черты раздражают их с утра до вечера.
Пожалуй, лучше быть наглецом, чем иметь внешность наглеца: наглец по складу
характера раздражает только время от времени, наглец по внешнему виду
раздражает всегда. Не подумайте, впрочем, чти я единственный читатель в
таком роде; моя заслуга здесь только в том, что я благодаря системе, точному
суждению, разумному и правильному взгляду делаю то, что большинство делает
просто по чутью. Поэтому от чтения они не становятся лучше меня, а остаются
смешными, несмотря на него, между тем как я бываю смешон, лишь когда хочу, и
тогда я оставляю их далеко позади себя, ибо искусство, которое учит меня,
как в одних случаях не быть смешным, в других учит меня успешно вызывать
смех. Тогда я вспоминаю все, что говорили другие, что я сам читал, и к этому
прибавляю то, что извлекаю из собственного источника, а он в этом смысле
поразительно щедр.
Я. Вы хорошо сделали, что открыли мне эти тайны, иначе я бы решил, что
вы сами себе противоречите.
Он. Отнюдь нет, ибо на один случаи, когда не следует быть смешным,
приходится, к счастью, сто случаев, когда следует смешить. Нет лучшей роли
при сильных мира сего, чем роль шута. Долгое время существовало звание
королевского шута, но никогда не было звания королевского мудреца. Что до
меня, то я шут Бертена и многих других, может быть, в эту минуту и ваш, или,
может быть, вы - мой шут. Кто мудр, не стал бы держать шута; следственно,
тот, кто держит шута, не мудр; если он не мудр, он сам шут и, будь он
королем, он, пожалуй, был бы шутом своего шута. Впрочем, помните, что в
области столь изменчивой, как нравы, нет ничего верного или ложного в
полном, существенном, всеобъемлющем смысле слова, кроме того, что следует
быть таким, каким выгодно быть, то есть добрым или злым, мудрецом или шутом,
благопристойным или смешным, честным или порочным. Еслибы случайно
добродетель могла привести к богатству, т или был бы добродетелен, или
притворялся бы добродетельным, как другие. Меня хотели видеть смешным - и я
стал смешным. Что до порочности, то ею я обязан одной только природе. Когда
я говорю о порочности, то я пользуюсь вашим языком, ибо, если бы мы могли
понять друг друга, могло бы статься, что вы назвали бы пороком то, что я
зову добродетелью, а добродетелью - то, что я зову пороком.
Бывают у нас и авторы из Комичесжой оперы, их актеры и актрисы, а еще
чаще их антрепренеры Корби и Моэт, все люди изобретательные и весьма
достойные.
Да, еще забыл упомянуть великих литературных критиков, всех этих писак
из"Передовогогонца","Листкаобъявлений","Литературного года",
""Литературного обо зревателя" и "Еженедельного критика".
Я. "Литературный год"! "Литературный обозреватель"! Да этого но может
быть: они друг друга ненавидят.
Он. Верно. Но все нищие мирятся за общим котлом. Этот проклятый
"Литературный обозреватель", - черт бы его унес, его и его писания!- этот
нес, этот жалкий и жадный аббатишка, этот зловонный ростовщик - вот кто
виновник моего несчастья. На нашем горизонте он показался вчера в первый
раз, появился он в тот час, который всех нас заставляет выйти из наших
берлог, - в час обеда. Счастлив тот из нас, у кого в дурную погоду найдется
двадцать четыре су на извозчика. Бывает, что утром посмеешься над собратом,
пришедшим по колено в грязи ипромокшим до нитки, авечером сам
возвращаешься в таком виде. Был еще один - уж не помню, кто именно, - но
несколько месяцев тому назад он здорово сцепился с шарманщиком-савояром, что
обосновался у нашего подъезда; у них были финансовые расчеты; кредитор
требовал уплаты долга, а должник оказался не при деньгах.
Но вот подается обед, с аббатом обходятся как с почетным гостем, его
сажают на первое место. Я вхожу, замечаю его, говорю: "Как, аббат, вы на
председательском месте? Что ж, сегодня так и быть, но завтра не взыщите, вы
сядете на один прибор дальше, послезавтра еще на один, и так с прибора на
прибор, то вправо, то влево, вы будете отодвигаться до тех пор, пока с того
места, где однажды до вас сидел я, однажды после меня - Фрерон, однажды
после Фрерона - Дора, однажды после Дора - Налиссо, вы наконец бесповоротно
пересядете на место рядом со мной, таким же жалким пошляком, как и вы,
который siedo sempre come un maestoso cazzo fra duoi coglioni".
Аббат, добрый малый, всегда благодушный, засмеялся; хозяйка дома,
пораженная моим замечанием и верностью наблюдения, засмеялась; все сидящие
справа и слева от аббата или отодвинутые им на один прибор засмеялись;
смеются все, за исключением хозяина, а он сердится и говорит мне слова,
которые не имели бы никакого значения, будь мы только вдвоем. "Рамо, вы
наглец!" - "Это мне известно, и на этом основании вы приняли меня".-"Вы
бездельник".- "Как и все".- "Вы нищий".- "Разве иначе я был бы тут?"-"Я вас
прогоню!" - "После обеда я и сам удалюсь".-"Советую вам".
Стали обедать, зубы мои не отдыхали ни минуты. Я славно поел, вдоволь
попил - ибо в конце концов это ничего не меняло: господин Желудок - персона,
на которую я никогда не дулся, - и, покорившись своей участи, хотел уходить;
столько народу слышало мои слова, что их надо было привести в исполнение.
Довольно долго я бродил по комнатам, разыскивая мою трость и шляпу там, где
их не было, и все еще рассчитывая, что хозяин разрешится новым потоком
ругани, что кое-кто вступится за меня и что в конце концов мы, побранившись,
помиримся. Я все вертелся, все вертелся - ведь у меня-то на душе тяжести не
было, - но хозяин был мрачнее и грознее, чем Аполлон у Гомера, когда он
мечет свои стрелы в греческое войско: он глубже, чем обычно, надвинул свой
колпак и расхаживал взад и вперед, подперев кулаками подбородок. Мадемуазель
подходит ко мне. "Да что же особенного случилось, сударыня? Разве я нынче
был не такой, как всегда?"- "Вам придется уйти".- "Я уйду... Все же я перед
ним не виноват".-"Простите: пригласили господина аббата, и..."- "Так это он
перед собой и виноват, что пригласил аббата, а в то же время принимает меня
и вместе со мной еще стольких бездельников. Я..."- "Ну полно, голубчик, надо
попросить прощения у господина аббата".- "На что мне его прощение?" - "Да
полно, все это уладится..."
Меня берут за руку, тащат к креслу аббата; я простираю руки, взираю на
аббата в некотором изумлении, ибо кто же и когда же просил прощения у
аббата? "Аббат, - говорю я ему, - аббат, все это, не правда ли, весело и
смешно?" И тут я рассмеялся и аббат тоже. Итак, здесь меня простили, но еще
надо было подступиться к тому, другому, а то, что мне предстояло ему
сказать, было дело иного сорта. Не помню уж, как я начал мои извинения.
"Милостивый государь, вот этот сумасброд..."- "Слишком уж давно я из-за него
мучаюсь; я больше слышать не хочу о нем".-"Ему досадно..."- "Да и мне
досадно".- "Этого с ним больше не случится".- "Чтобы любой прохвост..."
Уж не знаю, был ли это один из тех дней, когда он так не в духе, что
даже сама мадемуазель боится подойти к нему и все старается смягчить, или,
может быть, он плохо слышал то, что я говорил, или я плохо сказал, но
получилось еще хуже. Ах, черт! Да разве он не понимает, что я - как ребенок
и что бывают случаи, когда мне на все наплевать? И потом, да простит меня
господь, неужели у меня не будет хоть маленькой передышки! И стальной паяц
износился бы, если бы его с утра до вечера и с вечера до утра дергали за
веревочку. Я должен разгонять их скуку - таково условие, но надо же и мне
когда-нибудь позабавиться. Среди всей этой путаницы в голове у меня
пронеслась роковая мысль, наполнившая меня высокомерием, мысль, вселившая в
меня гордость и надменность, - мысль о том, что без меня им не обойтись, что
я человек необходимый.
Я. Да, я тоже думаю, что вы им весьма полезны, но что вам они еще
полезнее. Другого столь милого дома вам, пожалуй что, и не найти, а они
взамен шута, которого им недостает, найдут сотню других.
Он. Сотню таких шутов, как я! Они попадаются вовсе не так часто,
господин философ! Пошлые шуты - другое дело. От глупости требуется больше,
чем от таланта или добродетели. Я в своей области редкость - да, большая
редкость. Теперь, когда меня с ними нет, что они делают? Скучают зверски. Я
неистощимый кладезь несуразностей. У меня каждую минуту готова была выходка,
смешившая их до слез. Я заменял им целый сумасшедший дом.
Я. Зато вы имели стол, постель, одежду - и камзол, и штаны, и башмаки -
и каждый месяц по золотому.
Он. Да, это положительная сторона, барыш; но вы ничего не говорите об
обязанностях. Во-первых, как только разносилсяслух о новойпьесе,
приходилось в любую погоду рыскать по всем парижским чердакам, пока я не
находил автора, раздобывать рукопись для прочтения и ловко вставлять намек
на то, что тут есть роль, которую как нельзя лучше исполнила бы одна
знакомая мне особа. "А кто же это, позвольте узнать?"-"Кто? Милый вопрос!
Это сама грация, сама прелесть, изящество".-"Вы имеете в виду госпожу
Данжевиль? Вы, может быть, с ней знакомы?"- "Да, немного знаком, но это не
она".- "Так кто же?" Я совсем шепотом называл имя. "Она?"- "Да, она!"-
повторял я, несколько сконфуженный, ибо и я порой не лишен стыда, и надо
было видеть, как при этом имени физиономия поэта вытягивалась, а иной раз
мне смеялись прямо в глаза. Однако волей или неволей надо было привести его
к обеду, а оп, опасаясь связать себя, жался, отнекивался. И надо бы видеть,
как со мной обходились, если эти переговоры не удавались! Тут я оказывался
тупицей, олухом, дураком; я ни на что не был годен, я не заслуживал даже
стакана воды. Но куда хуже бывало, когда пьесу играли и приходилось среди
шиканья публики, а она, что ни говори, судит правильно - бесстрашно, в
полном одиночестве хлопать в ладоши, привлекать к себе все взгляды, спасая
иногда актрису от свистков, и слышать подле себя шепот: "Это переодетый
лакей ее любовника... Да уймется ли этот негодяй?.." Никто не знает, что
может толкать на такие поступки; думают, что глупость, а между тем здесь
есть причина, которая извиняет все.
Я. Даже нарушение гражданских законов.
Он. Но под конец меня уже стали знать и говорили:
"О, это Рамо!" Меня могло поручить какое-нибудь ироническое замечание,
которое яронял для того, чтобы (*пасти отнасмешки мои одинокие
аплодисменты, а его истолковывали в обратном смысле. Согласитесь, что только
ради очень большой выгоды можно так издеваться над публикой и что этот
тяжкий труд стоил всякий раз дороже какого-нибудь жалкого экю!
Я. Почему вы не брали помощников?
Он. Иногда приходилось, и мне от этого бывала кое-какая выгода. Прежде
чем отправиться на место пытки, надо было заучить те блистательные места
роли, где надлежало задать тон. Если мне случалось их забыть или не
перепутать, я, возвращаясь, дрожал от страха; поднимался такой крик, что вам
и не вообразить себе. А дома надо было ухаживать за целой сворой собак;
правда, я по глупости сам вменил себе это в обязанность. На мне также лежал
надзор за кошками; и я был безмерно счастлив, если Мику удостаивала меня
только царапины, раздирая мне кожу на руке или манжеты. Крикетта подвержена
коликам, и я растирал ей живот. Раньше у нашей хозяйки бывали приступы
ипохондрии, а теперь она страдает расстройством нервов. Не говорю о легких
недомоганиях, которых при мне нисколько не стесняются. Ну да что тут - я
никого никогда не собирался стеснять. Я читал, что какой-то государь,
прозванный Великим, дежурил иногда у судна своей любовницы. С домочадцами
держатся запросто, а я в те дни был домочадцем больше, чем кто-либо другой.
Я апостол простоты и непринужденности; я проповедовал им собственным
примером и никогда не оскорблялся. Мне только не надо было мешать. Я уже
обрисовал вам хозяина. Хозяйка же начинает прибавляв в весе. Надо только
послушать милые вещи, которые л"ди рассказывают на этот счет.
Я. Но вы не из числа этих людоед?
Он. А почему бы нет?
Я. Да потому, что по меньшей пере неприлично выставлять в смешном свете
своих благодетелей.
Он. Но разве не хуже на правах благодетеля унижать того, кому
покровительствуешь?
Я. Но если бы покровительствуемый сам по себе не был низок, ничто не
давало бы покровителю такого права.
Он. А если бы люди не были смешны сами по себе, никто не сочинял бы о
них забавных россказней. И к тому же - моя ли вина, что они водятся со
всяким сбродом? Моя ли вина, что они окружили себя сбродом, что их
обманывают, что над ними издеваются? Когда решаешься жить с людьми вроде
нас, а судишь здраво, надо ждать бесчисленных пакостен. Когда нас берут в
дом, но знают разве, кто мы такие, но знают, что мы корыстные, низкие,
вероломные душонки? Если нас знают, то все в порядке. Заключается молчаливое
соглашение, что нам будут делать добро, а мы рано или поздно отплатим за
добро, которое нам сделают, злом. Разве нет такого соглашения между
человеком и его обезьяной или попугаем? Лебрен вопит но поводу того, что
Палиссо, собутыльник его и друг, сочинил на него куплеты. Налиссо и должен
был сочинить куплеты, и не нрав Леброн. Пуансине вопит но поводу того, что
Палиссо ему приписал куплеты, которые сам сочинил на Лебреиа. Палиссо и
должен был приписать Пуансине куплеты, которые он сочинил на Лебрена, и не
нрав Пуансине. Маленький аббат Рой вопит но поводу того, что его друг
Палиссо отбил у него любовницу, к которой он его и ввел, а не надо было
вводить такого Палиссо к своей любовнице или уж следовало готовиться
потерять ее. Палиссо исполнил свой долг, и не нрав аббат Рей. Книготорговец
Давид вопит по поводу того, что его компаньон Палиссо спал или хотел спать с
его женой; жена книготорговца Давида вопит по поводу того, что Налиссо дает
понять, будто он с нею спал, но, как бы то ни было, Палиссо свою роль
сыграл, а не правы Давид и его жена. Гельвеций вопит по поводу того, что
Палиссо вывел его на сцене бесчестным человеком, а между тем должен ему
деньги, выпрошенные на то, чтобыпоправить здоровье, подкормиться и
приодеться. Но мог ли он ожидать иного образа действий от человека,
замаравшего себя всякими гнусностями, который просто ради забавы убедил
друга отречься от своей религии, который завладевает имуществом своих
компаньонов, у которого нет ни стыда, ни совести, ни чувств, который fas et
nefas стремится к богатству, который дни считает по числу содеянных
подлостей и который сам себя изобразил на сцене как опаснейшего мошенника -
бесстыдство, которому, по-моему, не найдется примера в прошлом и не найдется
в будущем? И виноват тут не Палиссо, а Гельвеций. Ежели юного провинциала
свести в версальский зверинец, а он по глупости просунет руку в клетку тигра
или пантеры, и ежели рука молодого человека останется в пасти хищного зверя
- кто тут будет виноват? Все это предусмотрено молчаливым соглашением, и тем
хуже длятех, кто о нем не знает или забывает. Этим священным и
всеобъемлющим соглашением можно оправдатьстольких людей, которых мы
обвиняем в злонравии, меж тем как нужно бы самих себя упрекать в глупости!
Да, толстая графиня, это вы виноваты, когда собираете вокруг себя тех, кого
у людей вашей породы принято называть тварями, и когда эти твари делают вам
гадости, то заставляют и вас их делать и навлекают на вас негодование
порядочных людей. Порядочные люди делают то, что должны, твари - тоже, и
виноваты вы, что принимаете их. Если бы Бертен мирно и мило жил со своей
любовницей, если бы в силу своей порядочности они водили только порядочные
знакомства, если бы они окружали себя людьми даровитыми, известными в
обществе своей добродетелью, если бы время, отнятое от блаженных часов,
которые они проводили бы вдвоем, наслаждаясь любовью, говоря о ней в тиши
одиночества, - если быэтовремя они посвятилинебольшому кружку
просвещенных, избранных друзей, - поверьте, на их счет не появлялось бы ни
хороших, ни дурных выдумок! А что с нимипроизошло? То, чего они
заслуживали: они были наказаны за свою неосмотрительность, и провидение от
века предназначило нас на то, чтобы воздавать должное Бертенам нынешнего
дня, а подобных нам из числа наших племянников оно предназначило на то,
чтобы воздавать должное Монсожам и Бертенам будущего. Но в то самое время,
как мы приводим в исполнение его справедливые приговоры над глупостью, вы,
изображая нас такими, каковы мы на самом деле, приводите в исполнение его
справедливые приговоры над нами. Что бы вы о нас подумали, если бы мы, при
наших постыдных нравах, стали требовать всеобщего уважения? Что мы безумцы.
А разумны ли те, которые ждут честного поведения от людей, уже родившихся
порочными? Расплата в этом мире наступает всегда. Есть два генеральных
прокурора: один - тот, что стоит у ваших дверей и наказывает за проступки
против общества, другой - сама природа. Ей известны все пороки, ускользающие
от законов. Вы предаетесь разврату с женщинами - у вас будет водянка; вы
пьянствуете - у вас будет чахотка; вы пускаете к себе негодяев и живете в их
обществе - вас будут обманывать, осмеивать, презирать; самое простое -
смириться перед справедливостью этих приговоров и сказать себе: "Поделом".
Тут надо либо одуматься и исправиться, либо остаться таким, каков есть, но
на вышеупомянутых условиях.
Я. Вы правы.
Он. Впрочем, из всех этих гадких рассказов ни один не выдуман мною, я
ограничиваюсь ролью пересказчика. Ходит вот слух, что несколько дней тому
назад, часов в пять утра, вдруг раздался отчаянный шум; звонили во все
звонки, слышались глухие прерывистые крики, словно кого-то душили: "Ко мне,
помогите, задыхаюсь, умираю!" Крики эти неслись из апартаментов патрона,
Бегут на помощь. Наша толстая тварь, уже потерявшая голову, уже не помнившая
себя, уже ничего не видевшая, как это бывает в такие минуты, приподымалась
на обеих руках и со всего размаху обрушивалась па некие части его тела всей
тяжестью своих двухсот или трехсот фунтов, упоенная быстротой, какую
порождает самое неистовство удовольствия. Стоило немалого труда вызволить
его. И на кой черт маленькому молоточку взбрело в голову лечь под такую
тяжелую наковальню?
Я. Вы сквернослов. Поговорим о других вещах. Все время, что мы
беседуем, у меня на языке вертится вопрос.
.0н. Что же вы так долго задерживали его?
Я. Я боялся, что он будет нескромным.
Он. После всего, что я вам открыл, я уже и не знаю, какие у меня могут
быть тайны от вас.
Я. Вы не сомневаетесь в том, как я сужу о вашем характере?
Он. Отнюдь нет. Я в ваших глазах существо весьма мерзкое, весьма
презренное; таким я порою кажусь и себе, но редко; своим порокам я чаще
радуюсь, чем огорчаюсь из-за них. В вашем презрении вы проявляете больше
постоянства.
Я. Это верно. Но зачем и вы показываете мне всю вашу низость?
Он. Прежде всего потому, что добрую ее долю вы уже знаете и что,
признаваясь вам в остальном, я думал больше выиграть, чем потерять.
Я. Как же это так? Объясните, пожалуйста.
Он. Если уж быть великим в чем-либо, то прежде всего в дурных делах. На
мелкого жулика плюют, но большому преступнику нельзя отказать в известном
уважении; его мужество поражает вас, его свирепость приводит в содрогание.
Цельность характера ценится во всем.
Я. Но этой почтенной цельности характера в вас-то еще нет. Как я вижу,
вы еще не стойки в ваших правилах. Неясно, прирожденное ли в вас злонравие
или оно развито искусственным путем и достаточно ли далеко вы уже прошли по
этому пути.
Он. Согласен, но н стараюсь изо всех сил. И разве у меня не хватило
скромности признать, что есть существа более совершенные, чем я? Разве но
говорил я с глубочайшим восхищением о Буро? Буре, по-моему, первый человек
во всем мире.
Я. Но тотчас же поело Буре стоите вы?
Он. Нет.
Я. Тогда - Палиссо?
Он. Да, Палиссо, но не только он один.
Я. Кто же достоин разделять с ним второе место?
Он. Авиньонский отступник.
Я. Мне никогда не доводилось слышать об авиньонском отступнике, но это,
должно быть, человек весьма примечательный.
Он. Он как раз таков.
Я. История великих людей меня всегда занимала.
Он. Охотно верю. Жил этот человек у одного из добрых и честных потомков
Авраама, каковые этому патриарху верующих были обещаны в количестве, равном
числу звезд на небе.
Я. У еврея?
Он. У еврея. Сперва он внушил к себе сострадание, затем - благоволение,
наконец - доверие самое полное, ибо так всегда и происходит: мы настолько
полагаемся на наши благодеяния, что редко скрываем свои тайны от того, кого
осыпали милостями. И можно ли искоренить неблагодарность, если мы сами
подвергаем человека соблазнубезнаказанно проявить сие свойство? Это
справедливое соображение у нашего еврея не возникло. И вот он признался
вероотступнику, что совесть не позволяет ему есть свинину. Вы сейчас
увидите, какую выгоду изобретательный ум можетизвлечь из подобного
признания. Несколько месяцев он проявлял все большую и большую заботливость,
пока не увидел, что его еврей тронут всем этим вниманием, полностью покорен
и убежден, будто во всем племени Израиля ему не найти лучшего друга...
Оцените осмотрительность этого человека! Он не спешит, он дает плоду
созреть, прежде чем трясти ветку. Излишний пыл мог бы погубить все дело.
Величие же характера обычно вытекает из естественного равновесия между
несколькими противоположными свойствами.
Я. Да оставьте ваши рассуждения и продолжайте рассказ.
Он. Иначе нельзя; бывают дни, когда я должен рассуждать. Это - болезнь,
которую следует предоставить ее течению. Так на чем же я остановился?
Я.Наблизости, такпрочноустановившейсямеждуеврееми
вероотступником.
Он. И плод созрел... Но вы меня не слушаете. О чем это вы задумались?
Я. О неровности вашего голоса, который то повышается, то понижается.
Он. Развеголос упорочного человека может оставатьсявсегда
одинаковым?.. Однажды вечером отступник приходит к своему другу растерянный,
бледный как смерть, что-то невнятно лепечет, дрожит всем телом. "Что с
вами?"-"Мы погибли".-"Погибли! Но почему?" - "Погибли, говорю я вам, и
безвозвратно".-"Да успокойтесь!" - "Сейчас, только дайте мне прийти в себя".
"Да полно, успокойтесь", - говорит ему еврей, вместо того чтобы сказать: "Ты
отъявленный мошенник; я не знаю, что ты мне собираешься сообщить, но ты
отъявленный мошенник, ты разыгрываешь испуг".
Я. А почему он должен был так ему сказать?
Он. Да потому, что тот притворялся и не знал меры, это ясно для меня, а
вы меня больше не прерывайте. "Мы погибли... погибли!.. безвозвратно!"
Неужеливынечувствуете всей фальши этихпогибли,столько раз
повторяемых!.. "Предатель донес на нас святой инквизиции, на вас как на
еврея, на меня как на отступника, как на гнусного отступника..." Обратите
внимание, что предатель не краснея прибегает к самым крайним выражениям.
Требуется больше мужества, нежели принято думать, чтобы назвать себя своим
настоящим именем. Вы и не знаете, что значит дойти до этого.
Я. Ну, конечно, не знаю. Однако этот гнусный отступник...
Он. Притворяется, но притворство его - весьма искусное. Еврей приходит
в ужас, рвет на себе бороду, катается но полу, уже видит сбиров у своих
дверей, видит себя в плаще приговоренного, видит приготовленный для него
костер. "Друг мой, дорогой друг мой, единственный друг мой, что же
делать?"-"Что делать? Всюду показываться, для вида соблюдать величайшее
спокойствие, вести себя как всегда. Это судилище действует тайно, но
медленно, нужно воспользоваться его медлительностью, чтобы все продать. Я
найму корабль или поручу нанять его через третье лицо - да, через третье
лицо, так лучше. Мы погрузим на корабль ваше имущество, потому что оно-то
главным образом и не дает им покоя, и мы с вами отправимся искать свободы
под другим небом, молиться нашему богу и в безопасности исполнять закон
Авраама и нашей совести. А сейчас самое важное, раз уж мы находимся в таком
опасном положении, - избегать малейшей неосторожности..."
Сказано - сделано. Судно зафрахтовано, снабжено припасами, матросы
наняты, имущество еврея - на корабле; завтра на рассвете будут подняты
паруса; завтра они уже смогут и весело поужинать, и спокойно уснуть, завтра
они ускользнут от своих гонителей. Ночью отступник встает, крадет у еврея
бумажник, кошелек и драгоценности, садится на корабль - и уплывает... И вы
думаете, это все? Ну, не тут-то было. Когда мне рассказывали эту историю, я
угадал то, что утаил еще от вас, дабы испытать вашу проницательность. Вы
правильно делаете, что живете честно, из вас получился бы лишь мелкий жулик!
Пока что и вероотступник является именно таким: он - презренный негодяй, на
которого никто не желал бы походить. Но все величие его злодейства в том,
что он сам и донес на своего друга израильтянина, который уже утром был
схвачен святой инквизицией, а через несколько дней весело и ярко пылал на
костре. Воттак-товероотступник спокойноовладел имуществом этого
проклятого потомка людей, которые распяли нашего спасителя.
Я. Не знаю, чему больше ужасаться - гнусности вашего вероотступника или
тону, которым вы о нем рассказываете.
Он. Про это я вам и говорил: чудовищность поступка такова, что спасает
его от вашего презрения, и вот почему я был так чистосердечен. Я хотел
показать вам, какого совершенства я достиг в моем искусстве, вырвать у вас
признание, что я хоть оригинален в своей гнусности, поставить себя в вашем
мнении наряду с великими мерзавцами, а затем воскликнуть: Viuat Mascarillus,
fourbum impera-tor! Ну, давайте, господин философ, веселее, хором: Vi-vat
Mascarillus, fourbum imperatorl
И тут он начал петь фугой что-то совсем уж необычайное: мелодия то была
величественна и полна торжественности, то легка и шаловлива; только что он
пел басом, а через миг уже переходил к верхним партиям; руками и вытянутой
шеей он мне указывал на места, требующие выдержки, он исполнял и на ходу
сочинял некую песнь ликования, по которой было видно, что хорошая музыка ему
более близка, чем хорошие нравы.
Что до меня, то я не знал, оставаться ли мне с ним или бежать, смеяться
или негодовать. Я остался, намереваясь перевести разговор на какую-нибудь
тему, которая рассеяла бы ужас, объявший мою душу. Мне становилось почти
невыносимым присутствие человека, обсуждавшего чудовищный поступок, мерзкое
злодеяние так, как знаток в живописи или в поэзии разбирает произведения
изящноговкуса или как моралистлибо историк отмечает иосвещает
обстоятельства какого-нибудь героического подвига. Я невольно нахмурился; он
это заметил и спросил:
- Что с вами? Может быть, вам не но себе?
Я. Слегка. Но это пройдет.
Он. У вас вид удрученный, как у человека, которого мучит тревожная
мысль.
Я. Это так и есть...
Мы оба молчали некоторое время, а он ходил, насвистывая и напевая;
чтобы возобновить разговор о его таланте, я его спросил:
- Что вы делаете теперь?
Он. Ничего.
Я. Это очень утомительно.
Он. Я и так уж был глуп, а вот пошел послушать музыку Дуни и других
наших молодых мастеров - и теперь совсем ума решился.
Я. Вы одобряете этот род музыки?
Он. Еще бы!
Я. И вы находите красивыми эти новые песни?
Он. Будь я проклят, если сужу иначе! Как это преподнесено! И какая
правдивость! Какая сила выражения!
Я. Всякое искусство, основанное на подражании, имеет своим образцом
природу. Какой же образец у композитора, когда он сочиняет песню?
Он. Почему не взглянуть на дело с точки зрения более высокой? Что такое
песня?
Я. Признаюсь вам, что этот вопрос мне не по силам. Ведь все мы таковы,
что в памяти у нас сохраняются только слова, которые нам кажутся понятными в
силу частого повторения и даже верного их применения, но в уме - какая
неясность представлений. Когда я произношу слово песня, у меня представление
не более ясное, чем у вас и большинства других людей, когда они говорят:
репутация, хула, честь, порок, добродетель, целомудрие, стыд, посмешище.
Он. Пение - это подражание путем звуков, расположенных по определенной
шкале, изобретенной искусством или, если вам угодно, внушенной самой
природой, - подражание с помощью либо голоса, либо музыкального инструмента
естественнымшумам или проявлениям страсти. Ивы видите, чтоэто
определение, если изменить в нем то, что требует изменений, точно подойдет и
к живописи, и к красноречию, и к скульптуре, и к поэзии. Теперь возвратимся
к вашему вопросу - что же служит образцом для композитора или певца? Речь,
если этот образец - живойимыслящий,шум,если это - образец
неодушевленный. Речь следует рассматривать как одну линию, а пение - как
другую, извивающуюся вокруг первой. Чем сильнее и правдивее будет речь,
прообраз пения, тем в большем количестве точек ее пересечет напев; чем
правдивее будет напев, тем он будет прекраснее, и вот это-то превосходно
поняли наши молодые композиторы. Когда слышишь фразу: "Я жалок и несчастен",
кажется, будто это - жалоба скряги; если бы он и не пел, то те же ноты
звучали бы в его словах, обращенных к земле, которой он вверяет свое золото:
"Земля, сокровище прими!". А эта девочка, которая чувствует, как бьется ее
сердце, которая краснеет, смущается и просит знатного господина отпустить
ее, - разве она иначе бы выразилась? Во всех этих произведениях столько
характерных черт, такое бесконечное разнообразие речи! Это дивно, прекрасно,
можете мне поверить! Пойдите, пойдите послушать арию, где юноша, чувствуя
приближение смерти, восклицает:"Уходит жизнь!" Вслушайтесь в пение,
вслушайтесь в партию оркестра, а потом скажите, есть ли разница между
голосом действительно умирающего и звуками этой арии; вы увидите, как линия
мелодии полностью совпадает с линией речи. Не говорю уже о ритме, который
теперь являетсяодним изусловийпения,ограничиваюсьтолько
выразительностью, и нет ничего более бесспорного, чем следующие слова,
которые я где-то Прочел: "Musices seminarium accentus"- интонация есть
питомник мелодии. Судите же теперь, насколько трудно и насколько существенно
уметь сочинять речитатив, и, если хорош речитатив, не может быть, чтобы
искусный знаток не сделал из него хорошей арии. Я не стал бы утверждать, что
тот, кто хорошо исполняет речитатив, хорошо будет петь, но меня бы удивило,
если бы тот, кто поет хорошо, не сумел бы хорошо исполнить речитатив. И
верьте всему, что я вам сказал, ибо это сущая правда.
Я. Я бы рад был поверить вам, если бы не одно маленькое сомнение.
Он. Какое сомнение?
Я. Да ведь если эта музыка так прекрасна, то, значит, творения
божественного Люлли, Кампра, Детуша, Муре и, между нами говоря, даже вашего
бесценного дядюшки несколько плоски.
Он, наклоняясь к моему уху, ответил:
Я бы не хотел, чтобы меня слышали, а здесь много людей, которые меня
знают. Но музыка эта и в самом деле такова. Тут дело для меня не в бесценном
дядюшке, если уж вы так называете его. Он - камень. Я мог бы у него на
глазах околеть от жажды, а он бы и стакана воды не подал мне. Но как бы он
там ни разделывал свои хон-хон-хин-хин, тю-тю-тю, тюрлютютю на октавах да на
септимах под дьявольскую трескотню, все же те, кто начинает разбираться в
подобных вещах и не принимает бренчанье за музыку, никогда не примирятся с
этим. Всякому, кто бы он ни был и какое бы положение ни занимал, следовало
бы запретить полицейским приказом исполнение "Stabat" Перголезе. Этот
"Stabat" надо было бы сжечь рукой палача. Право же, эти проклятые скоморохи
с их "Служанкой-госпожой", с их "Траколло" натворили нам дел. В прежнее
время по четыре, по пять, по шесть месяцев не сходили со сцены "Танкред",
"Иссе", "Галантная Европа","ГалантнаяИндия", "Кастор", "Лирические
таланты", "Армида" ставилась без конца. Теперь же все это рушится одно за
другим, как карточные домики. Недаром Ребель и Франкер мечут громы и молнии.
Они твердят, что все пропало, что они разорены, и что, если и дальше будут
терпеть эту поющую ярмарочную сволочь, французская что музыка полетит к
черту, и что Королевской Опере в тупике Пале-Рояль придется закрывать
лавочку. Доля истины тут есть. Дряхлые приверженцы старины, которые вот уже
лет тридцатьили сорок ходяттуда каждую пятницу, вместо прежнего
удовольствия испытывают скуку и зевают, сами не понимая почему: они задают
себе этот вопрос и не могут на него ответить. Что бы им спросить меня!
Пророчество Дуни исполнится, и если дело пойдет так же и дальше, то, даю
голову на отсечение, лет через пять после появления на сцене "Художника,
влюбленного в свою модель" и кошка не забредет в знаменитый тупик. Забавные
люди! Отказались от своих симфоний, чтобы играть итальянские, и решили, что
сумеют приноровить к ним свой слух, ничего не думая менять в своей вокальной
музыке, как будто симфония по отношению к пению не то же самое, что пение по
отношению к правдивой декламации, если только отвлечься от некоторой
вольности, какую вносит в симфонию диапазон инструмента и подвижность
пальцев, как будто скрипка не обезьяна по отношению к певцу, который сам
станет обезьяной по отношению к скрипке, когда со временем трудное займет
место прекрасного. Первый, кто исполнил Локателли, стал апостолом новой
музыки. Нет, нас уже не обмануть! Что же это, нас будут приучать к порывам
страсти или к явлениям природы, выраженным с помощью пения, декламации,
инструментов - ибо этим и ограничивается круг всех музыкальных средств, - а
мы все же сохраним вкус к полетам, копьям, ореолам, триумфам, победам? Как
бы не так! Они вообразили, что в это время, как будут плакать или смеяться
над сценами музыкальных трагедии или комедий, в то время, как до их слуха
донесутся голоса ярости, ненависти,ровности, подлинные стоны любви,
насмешки, шутки театра французского или итальянского, они будут по-прежнему
оставаться поклонниками "Рагонды" или "Платеи" (уж это, что ни говори,
-тара-ра-ра, тара-ра-рй). Непрестанно ощущая, с какой легкостью, с какой
гибкостью, с какой нежностью гармония итальянской речи, ее просодия, эллипсы
и инверсии отвечают требованиям искусства, движению и выразительности,
музыкальным переходам и ритмическому чередованию звуков, они будто бы
по-прежнему останутся в неведении насчет того, как их родной язык неуклюж,
туп, тяжел, громоздок, педантичен и однообразен! Да, да, они уверили себя,
что, пролив слезы вместе с матерью, сокрушенной смертью сына, содрогнувшись
от слов тирана, приказывающего совершить убийство, они не будут томиться
скукой от своих феерий, от нелепой мифологии, от сладеньких мадригалов,
свидетельствующих как о дурном вкусе поэта, так и об убожестве искусства,
которое довольствуется ими! Забавные люди! Такого не бывает и не может быть;
правда, добро и красота имеют свои права; их оспаривают, но в конце концов
ими восхищаются; то, что не отмечено их печатью, может некоторое время
вызывать восхищение, но в конце концов вызоветзевоту. Зевайте ж,,
милостивые государи, зевайте сколько угодно, не стесняйтесь! Постепенно
устанавливается царство природы и царство той троицы, которой вовек не
одолеют врата адовы, царство правды, порождающей сына - добро, от которого
берет начало красота - дух святой. Пришлый бог смиренно становится на алтаре
рядом с туземным идолом, он понемногу укрепляется, в один прекрасный день он
толкает локтем своего соседа, и - бац! - идол оказывается на земле. Говорят,
что иезуиты так насаждали христианство в Китае и в Индии, и, что бы ни
говорили янсенисты, такой метод в политике, преследующей свою цель без шума,
без кровопролития, без мученичества, без единого клока вырванных волос,
представляется мне наилучшим.
Я. Все, что вы сейчас сказали, довольно разумно.
Он. Разумно! Тем лучше! Но черт меня подери, если я об этом хлопочу.
Это выходит само собой. Я поступаю так, как поступают музыканты в оперном
тупике, когда появляется мой дядюшка. Попадешь в цель - ну что ж, в добрый
час. Ведь любой угольщик лучше расскажет о своем ремесле, чем целая
академия, чем все Дюамелн на свете...
И вот он начинает разгуливать, напевая про себя арии из "Острова
безумных", из "Художника, влюбленного в спою модель", из "Кузнеца" и
"Жалобщицы"; время от времени он восклицает, поднимая к небу и руки и глаза:
"Разве это не прекрасно, черт возьми, разве это но прекрасно! И как это
можно иметь уши и еще задавать себе подобные вопросы?" Он все более
воодушевлялся и пел сперва совсем тихо, потом, но мере того, как росло его
возбуждение, повышал голос; затем появились жесты, гримасы лица и конвульсии
всего тела; и я сказал себе: "Ну вот! Опять он теряет голову, и готовится
новая сцена..."
И в самом деле, она разражается. "Я жалок и несчастен... Отпустите
меня, господин мой... Земля, сокровище прими, мое ты злато сохрани. Душа моя
и жизнь моя. Земля, земля!.. А вот и наш дружочек, а вот и наш дружочек!
Aspettare е поп venire... A Zerbina penserete... Sempre in contrasti con te
si sta..." Он нагромождал одну на другую и перемешивал десятки арий -
итальянских, французских, трагических, комических, самых разнохарактерных.
То глубоким басом он спускался в глубь ада, то, надрываясь и переходя на
фальцет, раздирал небесные выси: походкой, осанкой, движениями он старался
передать различные оперные роли, то впадая в ярость, то смягчаясь, от
властного тона переходя к насмешке. Вот перед нами плачущая девушка - он
показывает все ее жеманство; вот жрец, вот царь, вот тиран; он угрожает,
приказывает, отдается гневу;вотраб - онпокоряется,смиряется,
сокрушается, сетует, смеется; и нигде он не нарушает ни тона, ни ритма, ни
смысла слов, ни характера арии.
Все шахматисты оставили доски и обступили его; прохожие, привлеченные
шумом, столпились у окон кофейни. От взрывов хохота дрожал потолок. Он же
ничего не замечал, он продолжал петь во власти какого-то исступления ума,
какого-то восторга, столь близкого к безумию, что было сомнительно, вернется
ли к нему рассудок и не придется ли его, поющего отрывки из "Жалоб" Иомелли,
усадить в карету и везти прямо в сумасшедший дом. Он с необыкновенной
точностью, искренностью и жаром повторял лучшие места каждой из пьес:
прекрасный речитатив, где пророк рисует опустошение Иерусалима, он оросил
потоками слез, которые исторг и у всех окружающих. Здесь было все: и
нежность напева, и сила выражения, и скорбь. Он выделял те места, где
особенно выступало мастерство композитора. От партии вокальной он переходил
к партии оркестровой, которую тоже внезапно обрывал, чтобы вернуться к
пению, так сплетая одно с другим, что сохранялась вся связь и единство
целого; он овладел нашими душами и держал их в состоянии самого необычайного
напряжения, какое я когда-либо испытывал. Восторгался ли я? Да, восторгался.
Был ли я растроган? Да, я был растроган, однако оттенок чего-то смешного
проступал в этих чувствах и их искажал.
Но то, как он подражал различным инструментам, заставило бы вас
разразиться хохотом. Надув щеки, он хриплым голосом передавал звучание
валторн и фаготов, для гобоя он переходил на звуки громкие и гнусавые;
изображая струнные инструменты, звучание которых он старался воспроизвести
самым точным образом, он невероятно ускорял темп; пикколо он передавал
свистом, для больших флейт ворковал; он кричал, пел, суетился как безумный,
один изображал и танцоров, и танцовщиц, и певцов, и певиц, и весь оркестр -
целый оперный театр - и, исполняя зараз двадцать самых различных ролей, то
бегал как одержимый, то внезапно останавливался, сверкая глазами, с пеной у
рта.
Было смертельно жарко, и пот, выступивший у него на лбу, струился по
морщинам, стекал по щекам, смешивался с пудрой волос, лился на одежду и
оставлял на ней полосы. Чего он только не делал у меня на глазах! Он плакал,
смеялся, вздыхал, смотрел то с нежностью, то со спокойствием, то с яростью.
Вот перед нами женщина вне себя от горя, вот - несчастный, весь во власти
своего отчаяния, вот воздвигается храм, а вот уже и птицы, умолкающие на
закате, воды, лепечущие где-нибудь в уединенном и прохладном месте или
потоком низвергающиеся с горы, гроза, буря, стоны тех, кто сейчас погибнет,
сливающиеся с воем ветра, с раскатами грома. То была ночь с ее мраком, то
были тень и тишина, ибо тишина тоже изображается звуками. Но он уже ничего
не соображал.
Как человек, только что очнувшийся после глубокого сна или долгой
задумчивости, он, тупо удивляясь, остановился в совершенном изнеможении, не
в состоянии шевельнуться. Он осматривался кругом, как путник, который
заблудился и стремится определить место, где он находится; он ждал, когда к
нему вернутся силы и сознание; он машинально вытирал себе лицо. Подобно
человеку, который при пробуждении увидел бы вокруг своей постели множество
людей, сам полностью утратив и память, и представление о том, что он делал,
он внезапно воскликнул: "Да что же это, господа, что же это такое? Что вы
смеетесь, чему вы удивляетесь? Что такое?" Затем прибавил: "Вот что
называется музыка и музыкант! И все же, господа, есть пассажи у Люлли, не
заслуживающие презрения. Пусть кто-нибудь попробует, не меняя слов, лучше
написать сцену "Ах, я дождусь...". Ручаюсь, что не выйдет! Не заслуживают
презрения некоторые моста и у Кампра, а также скрипичные пьесы моего
дядюшки, выходы солдат, жрецов... "Бледные факелы, ночь, что ужаснее
мрака!..", "Боги Тартара, боги забвения..." (Тут он напряг свой голос,
форсируя звук; соседи стали высовываться из окон, а мы затыкали уши
пальцами. Он прибавил): Здесь ведь нужны сильные легкие, мощный голос,
бездна воздуха. А скоро у нас вознесение; крещение и пост прошли. Они же все
еще не знают, что класть на музыку, а значит, и не знают, что требуется
композитору. Лирическая поэзия еще не родилась, они еще увидят ее. Слушая
Перголезе, Саксонца, Террадельяса, Траэтту и других, читая Метастазио, они
должны будут к ней прийти".
Я. Как это так? Неужели Кино, Ламот, Фонтенель ничего в этом не
смыслили?
Он. В новомстиле поэзии ничего.Во всехихочаровательных
стихотворениях нет и шести строчек сряду, которые можно было бы положить на
музыку. Есть там замысловатые сентенции, легкие, изящные и нежные мадригалы.
Но если вы хотите узнать, насколько они бесплодны для нашего искусства,
самого мощного из всех искусств, включая даже и искусство Демосфена, пусть
вам прочитают вслух отрывки из стихотворений; они покажутся вам холодными,
вялыми, однообразными. Ведь в них отсутствует то, что могло бы служить
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
224
225
226
227
228
229
230
231
232
233
234
235
236
237
238
239
240
241
242
243
244
245
246
247
248
249
250
251
252
253
254
255
256
257
258
259
260
261
262
263
264
265
266
267
268
269
270
271
272
273
274
275
276
277
278
279
280
281
282
283
284
285
286
287
288
289
290
291
292
293
294
295
296
297
298
299
300
301
302
303
304
305
306
307
308
309
310
311
312
313
314
315
316
317
318
319
320
321
322
323
324
325
326
327
328
329
330
331
332
333
334
335
336
337
338
339
340
341
342
343
344
345
346
347
348
349
350
351
352
353
354
355
356
357
358
359
360
361
362
363
364
365
366
367
368
369
370
371
372
373
374
375
376
377
378
379
380
381
382
383
384
385
386
387
388
389
390
391
392
393
394
395
396
397
398
399
400
401
402
403
404
405
406
407
408
409
410
411
412
413
414
415
416
417
418
419
420
421
422
423
424
425
426
427
428
429
430
431
432
433
434
435
436
437
438
439
440
441
442
443
444
445
446
447
448
449
450
451
452
453
454
455
456
457
458
459
460
461
462
463
464
465
466
467
468
469
470
471
472
473
474
475
476
477
478
479
480
481
482
483
484
485
486
487
488
489
490
491
492
493
494
495
496
497
498
499
500
501
502
503
504
505
506
507
508
509
510
511
512
513
514
515
516
517
518
519
520
521
522
523
524
525
526
527
528
529
530
531
532
533
534
535
536
537
538
539
540
541
542
543
544
545
546
547
548
549
550
551
552
553
554
555
556
557
558
559
560
561
562
563
564
565
566
567
568
569
570
571
572
573
574
575
576
577
578
579
580
581
582
583
584
585
586
587
588
589
590
591
592
593
594
595
596
597
598
599
600
601
602
603
604
605
606
607
608
609
610
611
612
613
614
615
616
617
618
619
620
621
622
623
624
625
626
627
628
629
630
631
632
633
634
635
636
637
638
639
640
641
642
643
644
645
646
647
648
649
650
651
652
653
654
655
656
657
658
659
660
661
662
663
664
665
666
667
668
669
670
671
672
673
674
675
676
677
678
679
680
681
682
683
684
685
686
687
688
689
690
691
692
693
694
695
696
697
698
699
700
701
702
703
704
705
706
707
708
709
710
711
712
713
714
715
716
717
718
719
720
721
722
723
724
725
726
727
728
729
730
731
732
733
734
735
736
737
738
739
740
741
742
743
744
745
746
747
748
749
750
751
752
753
754
755
756
757
758
759
760
761
762
763
764
765
766
767
768
769
770
771
772
773
774
775
776
777
778
779
780
781
782
783
784
785
786
787
788
789
790
791
792
793
794
795
796
797
798
799
800
801
802
803
804
805
806
807
808
809
810
811
812
813
814
815
816
817
818
819
820
821
822
823
824
825
826
827
828
829
830
831
832
833
834
835
836
837
838
839
840
841
842
843
844
845
846
847
848
849
850
851
852
853
854
855
856
857
858
859
860
861
862
863
864
865
866
867
868
869
870
871
872
873
874
875
876
877
878
879
880
881
882
883
884
885
886
887
888
889
890
891
892
893
894
895
896
897
898
899
900
901
902
903
904
905
906
907
908
909
910
911
912
913
914
915
916
917
918
919
920
921
922
923
924
925
926
927
928
929
930
931
932
933
934
935
936
937
938
939
940
941
942
943
944
945
946
947
948
949
950
951
952
953
954
955
956
957
958
959
960
961
962
963
964
965
966
967
968
969
970
971
972
973
974
975
976
977
978
979
980
981
982
983
984
985
986
987
988
989
990
991
992
993
994
995
996
997
998
999
1000