человека заурядного. Последний ничего этого не замечал.
-- Клянусь душой, -- сказал наконец Клод, пожимая ему руку, -- я
счастлив видеть вас в столь вожделенном здравии.
-- Благодарю вас, мэтр Клод.
-- А кстати, -- воскликнул отец Клод,-- как здоровье вашего
царственного больного?
-- Он скупооплачивает своего врача, -- ответил медик, искоса
поглядывая на своего спутника.
-- Вы находите, кум Куактье? -- спросил его тот.
Эти слова, в которых слышались удивление и упрек, обратили внимание
архидьякона на незнакомца, хотя, по правде говоря, с тех пор как этот
человек переступил порог его кельи, архидьякон и так ни на минуту не забывал
о его присутствии. Не будь у него веских причин сохранять добрые отношения с
медиком Жаком Куактье, этим всемогущим лекарем короля Людовика XI, он ни за
что не принял бы его в сопровождении этого неизвестного. И он не выразил ни
малейшего удовольствия, когда Куактье сказал ему:
-- Кстати, отец Клод, я привел к вам одного из ваших собратьев,
который, прослышав о вашей славе, пожелал с вами познакомиться.
-- Ваш спутник тоже причастен к науке? -- спросил архидьякон, вперив в
незнакомца проницательный взгляд. Из-под нависших бровей на него сверкнул
такой же зоркий и недоверчивый взор.
Насколько можно было разглядеть при мерцании светильника, это был
старик лет шестидесяти, среднего роста, казавшийся больным и дряхлым. Его
профиль, хотя и не отличался благородством линий, таил в себе что-то
властное и суровое; из-под надбровных дуг сверкали зрачки, словно пламя в
недрах пещеры, а под низко надвинутым капюшоном угадывались очертания
широкого лба -- признак одаренности.
Незнакомец сам ответил на вопрос архидьякона.
-- Досточтимый учитель, -- степенно проговорил он, -- ваша слава дошла
до меня, и я хочу просить у вас совета. Сам я -- скромный провинциальный
дворянин, смиренно снимающий свои сандалии у порога жилища ученого. Но вы
еще не знаете моего имени: меня зовут кум Туранжо.
"Странное имя длядворянина! -- подумалархидьякон. Однако он
чувствовал, что перед ним сильная, незаурядная личность. Он чутьем угадал,
что под меховым капюшоном кума Туранжо скрывается высокий ум, и по мере
того, как он вглядывался в эту исполненную достоинства фигуру, ироническая
усмешка, вызванная на его угрюмом лице присутствием Жака Куактье, постепенно
таяла, подобно сумеркам перед наступлением ночи. Мрачный и молчаливый, он
снова уселся в свое глубокое кресло и привычно облокотился о стол, подперев
лоб рукой. После нескольких минут раздумья он знаком пригласил обоих
посетителей сесть и сказал, обратившись к куму Туранжо:
-- О чем же вы хотите со мной посоветоваться?
-- Досточтимый учитель! -- отвечал кум Туранжо. -- Я болен, я очень
серьезно болен. За вами утвердилась слава великого эскулапа, и я пришел
просить у вас медицинского совета.
-- Медицинского! -- покачав головой, проговорил архидьякон. С минуту
подумав, он сказал: -- Кум Туранжо, раз уж вас так зовут, оглянитесь! Мой
ответ вы увидите начертанным на стене.
Кум Туранжо повиновался и прочел как раз над своей головой вырезанную
на стене надпись.
"Медицина -- дочь сновидений Ямвлих".
Медик Жак Куактье выслушал вопрос своего спутника с досадой, которую
ответ Клода еще усилил. Он наклонился к куму Туранжо и шепнул, чтобы
архидьякон его не услышал:
-- Я предупреждал вас, что это сумасшедший. Но вы во что бы то ни стало
хотели его видеть!
-- Вполне возможно, что этот сумасшедший и прав, доктор Жак! -- ответил
тоже шепотом и с горькой усмешкой кум Туранжо.
-- Как вам угодно, -- сухо сказал Куактье и, обратившись к архидьякону,
проговорил: -- Вы человек скорый в своих суждениях, отец Клод: вам,
по-видимому, разделаться с Гиппократом так же легко, как обезьяне с орехом.
"Медицина -- дочь сновидений"! Сомневаюсь, чтобы аптекари и лекари, будь они
здесь, удержались от того, чтобы не побить вас камнями. Итак, вы отрицаете
действие любовных напитков на кровь и лекарственных мазей на кожу? Вы
отрицаете эту вековечную аптеку трав и металлов, которая именуется природой
и которая нарочно создана для вечного больного, именуемого человеком?
-- Я не отрицаю ни аптеки, ни больного, -- холодно ответил отец Клод. Я
отрицаю лекаря.
-- Стало быть, -- с жаром продолжал Куактье, -- повашему, не верно, что
подагра -- это лишай, вошедший внутрь тела, что огнестрельную рану можно
вылечить, приложив к ней жареную полевую мышь, что умелое переливание
молодой крови возвращает старым венам молодость? Вы отрицаете, что дважды
два -- четыре и что при судорогах тело выгибается сначала вперед, а потом
назад?
-- О некоторых вещах я имею свое особое мнение, -- спокойно ответил
архидьякон.
Куактье побагровел от гнева.
-- Вот что, милый мой Куактье, -- вмешался кум Туранжо, -- не будем
горячиться. Не забывайте, что архидьякон наш друг.
Куактье успокоился, проворчав, однако, вполголоса "И то правда. Чего
можно ожидать от сумасшедшего"
-- Ей-богу, мэтр Клод, -- помолчав некоторое время, вновь заговорил кум
Туранжо. -- Вы меня сильно озадачили. Я имел в виду получить у вас два
совета касательно своего здоровья и своей звезды.
-- Сударь, -- ответил архидьякон, -- если вы пришли только с этим, то
напрасно утруждали себя, взбираясь ко мне на такую высоту. Я не верю ни в
медицину, ни в астрологию.
-- В самом деле? -- с изумлением спросил кум Туранжо.
Куактье принужденно рассмеялся.
-- Вы теперь убедились, что он не в своем уме? -- шепнул он куму
Туранжо. -- Он не верит даже в астрологию!
-- Невозможно себе представить, будто каждый звездный луч есть нить,
протянутая к голове человека, -- продолжал отец Клод.
-- Но во что же вы тогда верите? -- воскликнул кум Туранжо.
Архидьякон поколебался, затем с мрачной улыбкой, не гармонировавшей с
его словами, ответил:
-- Credo in Deum. [64]
-- Dominum nostrum [65], -- добавил кум Туранжо, осенив себя крестным
знамением.
-- Amen [66], -- заключил Куактье.
-- Уважаемый учитель, -- продолжал кум Туранжо, -- я искренне рад, что
вы столь непоколебимы в вере. Но неужели, будучи таким великим ученым, вы
дошли до того, что перестали верить в науку?
-- Нет, -- ответил архидьякон, схватив за руку кума Туранжо, и в
потускневших зрачках его вспыхнуло пламя воодушевления, -- нет, науку я не
отрицаю. Недаром же я так долго, ползком, вонзая ногти в землю, пробирался
сквозь бесчисленные разветвления этой пещеры, пока далеко впереди, в конце
темного прохода, мне не блеснул какой-то луч, какое-то пламя; несомненно, то
был отсвет ослепительной центральной лаборатории, в которой все терпеливые и
мудрые обретают бога.
-- Но все же, -- перебил его кум Туранжо, -- какую науку вы почитаете
истинной и непреложной?
-- Алхимию.
-- Помилуйте, отец Клод! -- воскликнул Куактье. -- Положим, алхимия
по-своему права, но зачем же поносить медицину и астрологию?
-- Ваша наука о человеке -- ничто! Ваша наука о небе -- ничто! --
твердо сказал архидьякон.
-- Попросту говоря, это значит разделаться с Эпидавром и Халдеей,
посмеиваясь, заметил медик.
-- Послушайте, мессир Жак. Я сказал то, что думаю. Я не лекарь короля,
и его величество не подарил мне сада Дедала, чтобы я мог наблюдать там
созвездия... Не сердитесь и выслушайте меня. Я уже не говорю о медицине,
которая вовсе лишена смысла, но скажите, какие истины вы извлекли из
астрологии?Укажитемне свойства вертикального бустрофедона, укажите
открытия, сделанные при помощи чисел зируф и зефирот!
-- Неужели вы станете отрицать, -- возразил Куактье, -- симпатическую
силу клавикулы и то, что от нее ведет свое начало вся кабалистика?
-- Заблуждение, мессир Жак! Ни одна из ваших формул не приводит ни к
чему положительному, тогда как алхимия имеет за собой множество открытий.
Будете ли вы оспаривать следующие утверждения этойнауки: что лед,
пролежавший тысячу лет в недрах земли, превращается в горный хрусталь; что
свинец -- родоначальник всех металлов, ибо золото не металл, золото это
свет; что свинцу нужно лишь четыре периода, по двести лет каждый, чтобы
последовательно превратиться в красный мышьяк, из красного мышьяка в олово,
из олова в серебро? Разве это не истины? Но верить в силу клавикулы, в линию
судьбы, во влияние звезд так же смешно, как верить заодно с жителями Китая,
что иволга превращается в крота, а хлебные зерна в золотых рыбок.
-- Я изучил герметику, -- вскричал Куактье, -- и утверждаю, что...
Но вспыливший архидьякон не дал ему договорить.
-- А я изучал и медицину, и астрологию, и герметику. Но истина только
вот в чем! -- С этими словами он взял с ларя стоявший на нем пузырек, полный
того порошка, о котором мы упоминали выше. -- Только в этом свет! Гиппократ
-- мечта, Урания -- мечта; Гермес -- мысль Золото -- это солнце, уметь
делать золото -- значит быть равным богу. Вот единственная наука! Повторяю,
я исследовал глубины астрологии и медицины, -- все это ничто! Ничто!
Человеческое тело -- потемки! Светила -- тоже потемки!
Властным и вдохновенным движением он откинулся в кресле. Кум Туранжо
молча наблюдал за ним Куактье, принужденно посмеиваясь, пожимал незаметно
плечами и повторял про себя: "Вот сумасшедший!"
-- Ну, а удалось вам достигнуть своей чудесной цели? Удалось добыть
золото?
-- Если бы я ее достиг, то короля Франции звали бы Клодом, а не
Людовиком, -- медленно выговаривая слова, словно в раздумье, ответил
архидьякон.
Кум Туранжо нахмурил брови.
-- Впрочем, что я говорю! -- презрительно усмехнувшись, проговорил
Клод. -- На что мне французский престол, когда я властен был бы восстановить
Восточную империю!
-- В добрый час! -- сказал кум.
-- О несчастный безумец! -- пробормотал Куактье.
Казалось,архидьякона занималитолькособственные мысли, и он
продолжал:
-- Нет, я все еще передвигаюсь ползком; я раздираю себе лицо и колени о
камни подземного пути. Я пока лишь предполагаю, но еще не вижу! Я не читаю,
я только разбираю по складам!
-- А когда вы научитесь читать, вы сумеете добыть золото? -- спросил
кум.
-- Кто может в этом сомневаться! -- воскликнул архидьякон.
-- В таком случае, пресвятой деве известно, как я нуждаюсь в деньгах,
-- я очень хотел бы научиться читать по вашим книгам Скажите, уважаемый
учитель, ваша наука не враждебна и не противна божьей матери?
В ответ на этот вопрос Клод с высокомерным спокойствием промолвил:
-- А кому же я служу как архидьякон?
-- Ваша правда А вы удостоите посвятить меня в тайны вашей науки?
Позвольте мне вместе с вами учиться читать.
Клод принял величественную позу первосвященника Самуила:
-- Старик! Чтобы предпринять путешествие сквозь эти таинственные дебри,
нужны долгие годы, которых у вас уже нет впереди. Ваши волосы серебрит
седина. Но с седой головой выходят из этой пещеры, а вступают в нее тогда,
когда волос еще темен. Наука и сама умеет избороздить, обесцветить и
иссушить человеческий лик. Зачем ей старость с ее морщинами? Но если вас, в
ваши годы, все еще обуревает желание засесть за науку и разбирать опасную
азбуку мудрых, придите, пусть будет так, я попытаюсь. Я не пошлю вас,
слабого старика, изучать усыпальницы пирамид, о которых свидетельствует
древний Геродот, или кирпичную Вавилонскую башню, или исполинское, белого
мрамора святилище индийского храма в Эклинге. Я и сам не видел ни халдейских
каменных сооружений, воспроизводящих священную форму Сикры, ни разрушенного
храма Соломона, ни сломанных каменных врат гробницы царей израильских. Мы с
вами удовольствуемся отрывками из имеющейся у нас книги Гермеса. Я объясню
вам смысл статуи святого Христофора, символ сеятеля и символ двух ангелов,
изображенных у портала Сент-Шапель, из которых один погрузил свою длань в
сосуд, а другой скрыл свою в облаке...
Но тут Жак Куактье, смущенный пылкой речью архидьякона, оправился и
прервал его торжествующим тоном ученого, исправляющего ошибку собрата:
-- Err as, amice Claudi! [67] Символ не есть число. Вы принимаете Орфея
за Гермеса.
-- Это вы заблуждаетесь, -- внушительным тоном ответил архидьякон.
Дедал -- это цоколь; Орфей -- это стены; Гермес -- это здание в целом. Вы
придете, когда вам будет угодно, -- продолжал он, обращаясь к Туранжо, я
покажу вам крупинки золота, осевшего на дне тигля Никола Фламеля, и вы
сравните их с золотом Гильома Парижского. Я объясню вам тайные свойства
греческого слова peristera [68], но прежде всего я научу вас разбирать одну
за другой мраморные буквы алфавита, гранитные страницы великой книги. От
портала епископа Гильома и Сен-Жан ле Рон мы отправимся к Сент-Шапель, затем
к домику Никола Фламеля на улице Мариво, к его могиле на кладбище Невинных,
к двум его больницам на улице Монморанси. Я научу вас разбирать иероглифы,
которыми покрыты четыре массивныежелезные решеткипортала больницы
Сен-Жерве и на Скобяной улице. Мм вместе постараемся разобраться в том, о
чем говорят фасады церквей Сен-Ком, Сент-Женевьев-дез-Ардан, Сен-Мартен,
Сен-Жак-де-ла-Бушри...
Уже давно, несмотря на весь свой ум, светившийся у него в глазах, кум
Туранжо перестал понимать отца Клода. Наконец он перебил его:
-- С нами крестная сила! Что же это за книга?
-- А вот одна из них, -- ответил архидьякон.
Распахнув окно своей кельи, он указал на громаду Собора Богоматери.
Выступавший на звездном небе черный силуэт его башен, каменных боков, всего
чудовищного корпуса казался исполинским двуглавым сфинксом, который уселся
посреди города.
Некоторое время архидьякон молча созерцал огромное здание, затем со
вздохом простер правую руку к лежавшей на столе раскрытой печатной книге, а
левую -- к Собору Богоматери и, переведя печальный взгляд с книги на собор,
произнес:
-- Увы! Вот это убьет то.
Куактье, который поспешно приблизился к книге, не утерпел и воскликнул:
-- Помилуйте! Да что же тут такого страшного? Glossa in epistolas D.
Pauli. Norimbergae, Antonius Koburger, 1474 [69]. Это вещь не новая. Это
сочинение Пьера Ломбара, прозванного "Мастером сентенций". Может быть, эта
книга страшит вас тем, что она печатная?
-- Вот именно, -- ответил Клод. Погрузившись в глубокое раздумье, он
стоял у стола, держа согнутый указательный палец на фолианте, оттиснутом на
знаменитых нюрнбергских печатных станках. Затем он произнес следующие
загадочные слова:
-- Увы! Увы! Малое берет верх над великим; одинединственный зуб
осиливает целую толщу. Нильская крыса убивает крокодила, меч-рыба убивает
кита, книга убьет здание!
Монастырский колокол дал сигнал о тушении огня в ту минуту, когда Жак
Куактье повторял на ухо своему спутнику свой неизменный припев: "Это
сумасшедший". На этот раз и спутник ответил: "Похоже на то!"
Пробил час, когда посторонние не могли уже оставаться в монастыре. Оба
посетителя удалились.
-- Учитель! -- сказал Туранжо, прощаясь с архидьяконом. -- Я люблю
ученых и великие умы, а к вам я испытываю особое уважение. Приходите завтра
во дворец Турнель и спросите там аббата Сен-Мартен-де-Тур.
Архидьякон вернулся к себе в келью совершенно ошеломленный; только
теперь он уразумел наконец, кто такой был "кум Туранжо", и вспомнил то место
из сборника грамот монастыря Сен-Мертен-де-Тур, где сказано:
Abbas beatiMartini, scilicetrex Franciae,est canonicus de
consuetudine et habet parvam praebendam, quam habet sanctus. Venantius et
debet sedere in sede thesaurarii. [70]
Утверждают, что с этого времени архидьякон часто беседовал с Людовиком
XI, когда его величество посещал Париж, и что влияние отца Клода тревожило
Оливье ле Дена и Жака Куактье, причем последний по своему обыкновению грубо
пенял на это королю.
II. Вот это убьет то
Наши читательницы простят нам, если мы на минуту отвлечемся, чтобы
попытаться разгадать смысл загадочных слов архидьякона: "Вот это убьет то.
Книга убьет здание".
На наш взгляд, эта мысль была двойственной. Прежде всего это была мысль
священника.Этобылстрах духовного лицапередновой силой--
книгопечатанием. Это был ужас и изумление служителя алтаря перед излучающим
свет печатным станком Гутенберга. Церковная кафедра и манускрипт, изустное
слово и слово рукописное били тревогу в смятении перед словом печатным, --
так переполошился бы воробей при виде ангела Легиона, разворачивающего перед
ним свои шесть миллионов крыльев. То был вопль пророка, который уже слышит,
как шумит и бурлит освобождающееся человечество, который уже провидит то
время, когда разум пошатнет веру, свободная мысль свергнет с пьедестала
религию, когда мир стряхнет с себя иго Рима. То было предвидение философа,
который зрит, как человеческая мысль, ставшая летучей при помощи печати,
уносится, подобно пару, из-под стеклянного колпака теократии. То был страх
воина, следящего за медным тараном и возвещающего: "Башня рухнет". Это
означало, что новая сила сменит старую силу; иными словами -- печатный
станок убьет церковь.
Но за этой первой, несомненно, более простой мыслью скрывалась, как
необходимое ее следствие, другая мысль, более новая, менее очевидная, легче
опровержимая и тоже философская. Мысль не только священнослужителя, но
ученого и художника. В ней выражалось предчувствие того, что человеческое
мышление, изменив форму, изменит со временем и средства ее выражения; что
господствующая идея каждого поколения будет начертана уже иным способом, на
ином материале; что столь прочная и долговечная каменная книга уступит место
еще более прочной и долговечной книге -- бумажной. В этом заключался второй
смысл неопределенного выражения архидьякона. Этоозначало,что одно
искусство будет вытеснено другим; иными словами, -- книгопечатание убьет
зодчество.
С сотворения мира и вплоть до XV столетия христианской эры зодчество
было великой книгой человечества, основной формулой, выражавшей человека на
всех стадиях его развития -- как существа физического, так и существа
духовного.
Когда память первобытных поколений ощутила себя чересчур обремененной,
когда груз воспоминаний рода человеческого стал так тяжел и неопределенен,
что простое летучее слово рисковало утерять егов пути, тогда эти
воспоминания были записаны на почве самым явственным, самым прочным и вместе
с тем самым естественным способом. Каждое предание было запечатлено в
памятнике.
Первобытные памятники были простыми каменными глыбами, которых "не
касалось железо", как говорит Моисей. Зодчество возникло так же, как и
всякая письменность. Сначала это была азбука. Ставили стоймя камень, и он
был буквой, каждая такая буква была иероглифом, и на каждом иероглифе
покоилась группа идей, подобно капители на колонне. Так поступали первые
поколения всюду, одновременно, на поверхности всего земного шара. "Стоячий
камень" кельтов находят и в азиатской Сибири и в американских пампасах.
Позднее стали складывать целые слова. Водружали камень на камень,
соединяли эти гранитные слоги и пытались из нескольких слогов создать слова.
Кельтские дольмены и кромлехи, этрусские курганы, иудейские могильные холмы
-- все это каменные слова. Некоторые из этих сооружений, преимущественно
курганы, -- имена собственные. Иногда, если располагали большим количеством
камней и обширным пространством, выводили даже фразу. Исполинское каменное
нагромождение Карнака -- уже целая формула.
Наконец, стали составлять и книги. Предания порождали символы, под
которыми сами они исчезли, как под листвой исчезает древесный ствол; все эти
символы, в которые веровало человечество, постепенно росли, размножаясь,
перекрещиваясь и все более и более усложняясь; первобытные памятники не
могли уже их вместить; символы их переросли; памятники почти перестали
выражать первобытное предание, такое же простое, несложное и сливающееся с
почвой, как и они сами. Чтобы развернуться, символу потребовалось здание.
Тогда, вместе с развитием человеческой мысли, стало развиваться и зодчество;
оно превратилось в тысячеглавого, тысячерукого великана и заключило зыбкую
символику в видимую, осязаемую бессмертную форму. Пока Дедал -- символ силы
-- измерял, пока Орфей -- символ разума пел, в это время столп -- символ
буквы, свод -- символ слога, пирамида символ слова, движимые разумом по
законам геометрии и поэзии, стали группироваться, сочетаться, сливаться,
снижаться, возвышаться, сдвигаться вплотную на земле, устремляться в небеса
до тех пор, пока под диктовку господствующих идей эпохи им не удалось
наконец написать те чудесные книги, которые являютсяодновременно и
чудесными зданиями: пагоду в Эклинге, мавзолей Рамзеса в Египте и храм
Соломона.
Основная идея -- слово -- заключалась не только в сокровенной их
сущности, но также и в их формах. Так, например, храм Соломона отнюдь не был
только переплетом священной книги, он был самой книгой. На каждой из его
концентрическихоградсвященнослужителимоглипрочесть явленноеи
истолкованное слово, и, наблюдая изсвятилища в святилищезаего
превращениями, они настигали слово в его последнем убежище, в его самой
вещественной форме, которая была опять-таки зодческой, -- в кивоте завета.
Таким образом, слово хранилось в недрах здания, но образ этого слова,
подобно изображению человеческого тела на крышке саркофага, был запечатлен
на внешней оболочке здания.
И не только форма зданий, но и самое место, которое для них выбиралось,
раскрывало идею, изображаемую ими. В зависимости от того, светел или мрачен
был ждущийвоплощения символ, Греция увенчивала свои холмы храмами,
пленявшими глаз, а Индия вспарывала свои горы, чтобы высекать в них
неуклюжие подземные пагоды, поддерживаемые вереницами исполинских гранитных
слонов.
Таким образом, в течение первых шести тысячелетий, начиная с самой
древней пагоды Индостана и до Кельнского собора, зодчество было величайшей
книгой рода человеческого. Неоспоримость этого подтверждается тем, что не
только все религиозные символы, но и вообще всякая мысль человеческая имеет
в этой необъятной книге свою страницу и свой памятник.
Каждая цивилизация начинается с теократии и заканчивается демократией.
Этот закон последовательного перехода от единовластия к свободе запечатлен и
в зодчестве. Ибо, -- мы на этом настаиваем, -- строительное искусство не
ограничивается возведением храмов, изображением мифов и священных символов,
оно не толькозаписывает иероглифаминакаменных своихстраницах
таинственные скрижали закона. Если бы это было так, то, поскольку для
каждого человеческого общества наступает пора, когда священный символ под
давлением свободной мысли изнашивается и стирается, когда человек ускользает
отвлияниясвященнослужителя,когда опухольфилософскихтеорий и
государственных систем разъедает лик религии, -- зодчество не могло бы
воспроизвестиэтоновое состояние человеческой души,его страницы,
исписанные с одной стороны, были бы пусты на обороте, его творение было бы
искалечено, его летопись была бы неполна. Между тем это не так.
Обратимся для примера к средним векам, в которых мы можем легче
разобраться, потому что они ближе к нам. Когда теократия в течение первого
периода своего существования устанавливает свой порядок в Европе, когда
Ватикан объединяет и заново группирует вокруг себя элементы того Рима,
который возник из Рима старого, лежащего в развалинах вокруг Капитолия,
когда христианство начинает отыскивать среди обломков древней цивилизации
всеееобщественные слои и воздвигает при помощи этих руин новый
иерархический мир, краеугольным камнем которого является священство, тогда в
этом хаосе сперва возникает, а затем мало-помалу из-под мусора мертвого
греческого и римского зодчества, под дуновением христианства, под натиском
варваров,пробиваетсятаинственноероманское зодчество,родственное
теократическим сооружениям Египта и Индии, -- эта неблекнущая эмблема
чистого католицизма, этот неизменный иероглиф папского единства.
И действительно, мысль того времени целиком вписана в мрачный романский
стиль. От него веет властностью, единством, непроницаемостью, абсолютизмом,
-- иначе говоря, папой Григорием VII; во всем чувствуется влияние священника
и ни в чем -- человека; влияние касты, но не народа.
Но вот начинаются крестовые походы. Это было мощное народное движение,
а всякое великое народное движение, независимо от его причины и цели, всегда
дает как бы отстой, из которого возникает дух свободолюбия. Начинают
пробиваться ростки чего-то нового. И открывается бурный период "жакерии",
"прагерий", "лиг".Власть расшатывается,единовластиераскалывается.
Феодализм требует разделения власти с теократией в ожидании неизбежного
появления народа, который, как это всегда бывает, возьмет себе львиную долю.
Quia nominor leo [71]. Из-под духовенства начинает пробиваться дворянство,
из-под дворянства -- городская община. Лик Европы изменился. И что же?
Изменяется и облик зодчества. Оно, как и цивилизация, перевернуло страницу,
и новый дух эпохи находит его готовым к тому, чтобы писать под свою
диктовку. Из крестовых походов оно вынесло стрельчатый свод, как народы --
свободолюбие. И тогда вместе с постепенным распадом Рима умирает и романское
зодчество. Иероглиф покидает собор и переходит в гербы на замковых башнях,
чтобы придать престиж феодализму. Самый храм, это некогда столь верное догме
сооружение,захваченное отныне средним сословием,городской общиной,
свободой, ускользает из рук священника и поступает в распоряжение художника.
Художник строит его по собственному вкусу. Прощайте, тайна, предание, закон!
Да здравствует фантазия и каприз! Лишь бы священнослужитель имел свой храм и
свой алтарь, -- ничего другого он и не требует. А стенами распоряжается
художник.
Отныне книга зодчества не принадлежит больше духовенству, религии и
Риму; она во власти фантазии, поэзии и народа. Отсюда стремительные и
бесчисленные превращения этого имеющего всего триста лет от роду зодчества,
-- превращения, так поражающие нас после устойчивой неподвижности романской
архитектуры, насчитывающей шесть или семь веков.
Между тем искусство движется вперед -- гигантскими шагами. Народный
гений во всем своеобразии своего творчества выполняет задачу, которую до
него выполняли епископы. Каждое поколение мимоходом заносит свою строку на
страницу этой книги; оно соскребает древние романские иероглифы с церковных
фасадов, и лишь с большим трудом удается различить под наново нанесенными
символами кое-где пробивающуюся догму. Религиозный остов еле различим сквозь
завесу народного творчества. Трудно вообразить, какие вольности разрешали
себе зодчие даже тогда, когда дело касалось церквей. Вот витые капители в
виде непристойно обнявшихся монахов и монахинь, как, например, в Каминной
зале Дворца правосудия в Париже; вот история посрамления Ноя, высеченная
резцом со всеми подробностями на главном портале собора в Бурже; вот пьяный
монах с ослиными ушами, держащий чашу с вином и хохочущий прямо в лицо всей
братии, как на умывальнике в Бошервильском аббатстве. В ту эпоху мысль,
высеченная на камне, пользовалась привилегией, сходной с нашей современной
свободой печати. Это было время свободы зодчества.
Свобода эта заходила оченьдалеко. Порой символическое значение
какого-нибудь фасада, портала и даже целого собора было не только чуждо, но
даже враждебно религии и церкви. Гильом Парижский в XIII веке и Никола
Фламель в XV оставили несколько таких исполненных соблазна страниц. Церковь
СенЖак-де-ла-Бушри в целом являлась воплощением духа оппозиции.
Будучи свободной лишь в области зодчества, мысль целиком высказывалась
только в тех книгах, которые назывались зданиями. В этой форме она могла бы
лицезреть собственное сожжение на костре от руки палача, если бы по
неосторожности отважилась принять видрукописи; мысль, воплощенная в
церковном портале, присутствовала бы при казни мысли, воплощенной в книге.
Вот почему, не имея иного пути, кроме зодчества, чтобы пробить себе дорогу,
она и стремилась к нему отовсюду. Только этим и можно объяснить невероятное
обилие храмов, покрывших всю Европу, -- их число так велико, что, даже
проверив его, с трудом можно себе его вообразить. Все материальные силы, все
интеллектуальные силы общества сошлись в одной точке -- в зодчестве. Таким
образом, искусство, под предлогом возведениябожьих храмов, достигло
великолепного развития.
В те времена каждый родившийся поэтом становился зодчим. Рассеянные
среди масс дарования, придавленные со всех сторон феодализмом, словно
testudo [72] из бронзовых щитов, не видя иного исхода, кроме зодчества,
открывали себе дорогу с помощью этого искусства, и их илиады отливались в
форму соборов. Все прочие искусства повиновались зодчеству и подчинялись его
требованиям. Они были рабочими, созидавшими великое творение. Архитектор --
поэт -- мастер в себе одном объединял скульптуру, покрывающую резьбой
созданные им фасады,живопись,расцвечивающуюего витражи, музыку,
приводящую в движение колокола и гудящую в органных трубах. Даже бедная
поэзия, подлинная поэзия, столь упорно прозябавшая в рукописях, вынуждена
была в форме гимна или хорала заключить себя в оправу здания, чтобы
приобрести хоть какое-нибудь значение, -- другими словами, играть ту же
роль, какую играли трагедии Эсхила в священных празднествах Греции или Книга
Бытия в Соломоновом храме.
Итак,вплоть до Гутенберга зодчество былопреобладающей формой
письменности, общей для всех народов. Эта гранитная книга, начатая на
Востоке, продолженная греческой и римской древностью, была дописана средними
веками. Впрочем, явление смены кастового зодчества зодчеством народным,
наблюдаемое нами в средние века, повторялось при подобных же сдвигах
человеческого сознания и в другие великие исторические эпохи.
Укажем здесь лишь в общих чертах этот закон, для подробного изложения
которого потребовались бы целые тома. На Дальнем Востоке, в этой колыбели
первобытного человечества,насменуиндусскомузодчествуприходит
финикийское -- плодовитая родоначальница арабского зодчества; в античные
времена за египетским зодчеством, разновидностью которого были этрусский
стиль и циклопические постройки, следует греческое зодчество, продолжением
которогоявляетсяримскийстиль, но ужеотягощенныйкарфагенским
куполообразным сводом, а в описываемое время на смену романскому зодчеству
пришло зодчество готическое. Разбив на две группы эти три вида зодчества, мы
найдем, что первая группа, три старшие сестры -- зодчество индусское,
зодчество египетское и зодчество романское -- воплощают в себе один и тот же
символ: теократии, касты, единовластия, догмата, мифа, божества. Что же
касается второй группы, младших сестер -- зодчества финикийского, зодчества
греческого и зодчества готического, -- то, при всем многообразии присущих им
форм, все они также обозначают одно и то же: свободу, народ, человека.
В постройках индусских,египетских,романских ощущается влияние
служителя религиозного культа, и только его, будь то брамин, жрец или папа.
Совсем другое в народном зодчестве. В нем больше роскоши и меньше святости.
Так, в финикийском зодчестве чувствуешь купца; в греческом -- республиканца;
в готическом -- горожанина.
Основные черты всякого теократического зодчества -- это косность, ужас
перед прогрессом,сохранениетрадиционных линий,канонизирование
первоначальных образцов, неизменное подчинение всех форм человеческого тела
и всего, что создано природой, непостижимой прихоти символа. Это темные
книги, разобрать которые в силах только посвященный. Впрочем, каждая форма,
даже уродливая, таит в себе смысл, делающий ее неприкосновенной. Не требуйте
от индусского, египетского или романского зодчества, чтобы они изменили свой
рисунок или улучшили свои изваяния. Всякое усовершенствование для них --
святотатство. Суровость догматов, застыв на камне созданных ею памятников,
казалось, подверглаихвторичному окаменению. Напротив,характерные
особенности построек народногозодчества-- разнообразие,прогресс,
самобытность,пышность, непрестанноедвижение. Здания уженастолько
отрешились от религии, что могут заботиться о своей красоте, лелеять ее и
непрестанно облагораживать свой убор из арабесок или изваяний. Они от мира.
Они таят в себе элемент человеческого, непрестанно примешиваемый ими к
божественному символу, во имя которого они продолжают еще воздвигаться. Вот
почему эти здания доступны каждой душе, каждому уму, каждому воображению.
Они еще символичны, но уже доступны пониманию, как сама природа. Между
зодчеством теократическим и народным такое же различие, как между языком
жрецов и разговорной речью, между иероглифом и искусством, между Соломоном и
Фидием.
Если мы вкратце повторим то, что лишь в общих чертах, опуская множество
доказательств и неважных возражений,мы говорили выше, то придем к
следующему заключению. До XV столетия зодчество было главной летописью
человечества; за этот промежуток времени во всем мире не возникало ни одной
хоть сколько-нибудь сложной мысли, которая не выразила бы себя в здании;
каждая общедоступная идея, как и каждый религиозный закон, имела свой
памятник; все значительное, о чем размышлял род человеческий, он запечатлел
в камне. Почему? Потому что всякая идея, будь то идея религиозная или
философская, стремится увековечить себя; иначе говоря, всколыхнув одно
поколение, она хочет всколыхнуть и другие и оставить по себе след. И как
ненадежно это бессмертие, доверенное рукописи! А вот здание -- это уже книга
прочная, долговечная и выносливая! Для уничтожения слова, написанного на
бумаге, достаточно факела или варвара. Для разрушения слова, высеченного из
камня, необходим общественный переворот или возмущение стихий. Орды варваров
пронеслись над Колизеем, волны потопа, быть может, бушевали над пирамидами.
В XV столетии все изменяется.
Человеческая мысль находит способ увековечить себя, не только обещающий
более длительное и устойчивое существование, нежели зодчество, но также и
более простой и легкий.Зодчество развенчано. Каменныебуквы Орфея
заменяются свинцовыми буквами Гуттенберга.
Книга убьет здание.
Изобретение книгопечатания -- величайшее историческое событие. В нем
зародыш всех революций. Оно является совершенно новым средством выражения
человеческой мысли; мышление облекается в новую форму, отбросив старую. Это
означает, что тот символический змий, который со времен Адама олицетворял
разум, окончательно и бесповоротно сменил кожу.
В виде печатного слова мысль стала долговечной, как никогда: она
крылата, неуловима, неистребима. Она сливается с воздухом. Во времена
зодчества мысль превращалась в каменную громаду и властно завладевала
определенным веком и определенным пространством. Ныне же она превращается в
стаю птиц, разлетающихся на все четыре стороны, и занимает все точки во
времени и в пространстве.
Повторяем: мысль, таким образом, становится почти неизгладимой. Утратив
прочность, она приобрела живучесть. Долговечность она сменяет на бессмертие.
Разрушить можно любую массу, но как искоренить то, что вездесуще? Наступит
потоп, исчезнут под водой горы, а птицы все еще будут летать, и пусть
уцелеет хоть один ковчег, плывущий по бушующей стихии, птицы опустятся на
него, уцелеют вместе с ним, вместе с ним будут присутствовать при убыли
воды, и новый мир, который возникнет из хаоса, пробуждаясь, увидит, как над
ним парит крылатая и живая мысль мира затонувшего.
И когда убеждаешься в том, что этот способ выражения мысли является не
только самым надежным, но и более простым, наиболее удобным, наиболее
доступным для всех; когда думаешь о том, что он не связан с громоздкими
приспособлениями и не требует тяжеловесных орудий; когда сравниваешь ту
мысль, которая для воплощения в здание вынуждена была приводить в движение
четыре, а то и пять других искусств, целые тонны золота, целую гору камней,
целые леса стропил, целую армию рабочих, -- когда сравниваешь ее с мыслью,
принимающей форму книги, для чего достаточно иметь небольшое количество
бумаги, чернила и перо, то можно ли удивляться тому, что человеческий разум
предпочел книгопечатание зодчеству? Пересеките внезапно первоначальное русло
реки каналом, прорытым ниже ее уровня, и река покинет старое русло.
Обратите внимание на то, как с момента изобретения печатного станка
постепенно нищает, чахнет и увядает зодчество. Вы чувствуете, что вода в
этом русле идет на убыль, что жизненных сил в нем не стало, что мысль веков
и народов уклоняется от него! Это охлаждение к зодчеству в XV веке еще еле
заметно, так как печатное слово не окрепло; самое большее, на что оно
способно, это оттянуть у могучего зодчества лишь избыток его жизненных сил.
Но уже с XVI столетия болезнь зодчества очевидна: оно перестает быть главным
выразителем основных идей общества; оно униженно ищет опоры в искусстве
классическом. Галльское, европейское, самобытное, оно делается греческим и
римским; правдивое и современное, оно становится ложноклассическим. Именно
эту эпоху упадка именуют эпохой Возрождения. Упадок, впрочем, блистательный,
ибо древний готический гений, это солнце, закатившееся за гигантский
печатный станок Майнца, еще некоторое время пронизывает своими последними
лучами нагромождение латинских аркад и коринфских колоннад.
И вот это заходящее солнце мы принимаем за утреннюю зарю.
Однако с той минуты, как зодчество сравнялось с другими искусствами, с
той минуты, как оно перестало быть искусством всеобъемлющим, искусством
господствующим, искусством тираническим, оно уже не в силах сдерживать
развитие прочих искусств. И они освобождаются, разбивают ярмо зодчего и
устремляются каждое в свою сторону. Каждое из них от этого расторжения связи
выигрывает. Самостоятельность содействует росту. Резьба становится ваянием,
роспись -- живописью, литургия -- музыкой. Это как бы расчленившаяся после
смерти своего Александра империя, каждая провинция которой превратилась в
отдельное государство.
Вот что породило Рафаэля, Микеланджело, Жана Гужона, Палестрину этих
светочей лучезарного XVI века.
Одновременно с искусством освобождается и человеческая мысль. Ересиархи
средневековья пробили уже широкие бреши в католицизме. Шестнадцатый век
окончательно сокрушает единство церкви. До книгопечатания реформация была бы
лишь расколом; книгопечатание превратило ее в революцию. Уничтожьте печатный
станок -- и ересь обессилена. По предопределению ли свыше, или по воле рока,
но Гуттенберг является предтечей Лютера.
Когда солнце средневековья окончательно закатилось и гений готики
навсегда померк на горизонте искусства, зодчество все более и более
тускнеет, обесцвечиваетсяи отступаетв тень. Печатная книга, этот
древоточец зданий, сосет его и гложет. Подобно дереву, оно оголяется, теряет
листву и чахнет на глазах. Оно скудно, оно убого, оно -- ничто. Оно уже
больше ничего не выражает, даже воспоминаний об искусстве былых времен.
Предоставленное собственным силам, покинутое остальными искусствами, ибо и
мысль человеческая покинула его, оно призывает себе на помощь ремесленников
за недостатком мастеров. Витраж заменяется простым окном. За скульптором
приходит каменотес. Прощайте, сила, своеобразие, жизненность, осмысленность!
Словно жалкий попрошайка, влачит он свое существование при мастерских,
пробавляясь копиями. Микеланджело, уже в XVI веке несомненно почуявший, что
оно гибнет, был озарен последней идеей -- идеей отчаяния. Этот титан
искусства нагромождает Пантеон на Парфенон и создает Собор св. Петра в Риме.
Это величайшее творение искусства, заслуживающее того, чтобы остаться
неповторимым,последний самостоятельныйобразчик зодчества, последний
росчерк колоссахудожника на исполинском каменном списке, у которого нет
продолжения. Микеланджело умирает, и что же делает это жалкое зодчество,
пережившее само себя в виде какого-то призрака, тени? Оно принимается за
Собор св. Петра в Риме, рабски воспроизводит его, подражает ему. Это
превращается в жалкую манию. У каждого столетия есть свой Собор св. Петра: в
XVII веке -- это церковь Валь-де-Грас, в XVIII веке -- церковь св.
Женевьевы. У каждой страны есть свой Собор св. Петра: у Лондона -- свой, у
Петербурга -- свой. У Парижа их даже два или три. Но все это -- лишенное
всякого значения завещание, последнее надоедливое бормотание одряхлевшего
великого искусства, впадающего перед смертью в детство.
Если мы вместо отдельных характерных памятников, о которых мы только
что упоминали, исследуем общий облик этого искусства за время от XVI до
XVIII века, то заметим те же признаки упадка и худосочия. Начиная с
Франциска II архитектурная форма зданий все заметнее сглаживается, и из нее
начинает выступать, подобно костям скелета на теле исхудавшего больного,
форма геометрическая. Изящные линии художника уступают место холодным и
неумолимым линиям геометра. Здание перестает быть зданием: это всего лишь
многогранник. И зодчество мучительно силится скрытьэту наготу. Вот
греческий фронтон, который внедряется в римский, и наоборот. Это все тот же
Пантеон в Парфеноне, все тот же Собор св. Петра в Риме. А вот кирпичные дома
с каменными углами эпохи Генриха IV; вот Королевская площадь и площадь
Дофина. Вот церкви эпохи Людовика XIII, тяжелые, приземистые, с плоскими
сводами, неуклюжие, отягощенные куполами, словно горбами. Вот зодчество
времен Мазарини, коллеж Четырех наций, скверная подделка под итальянцев. Вот
дворцыЛюдовика XIV -- длинные, суровые, холодные, скучные казармы,
построенные для придворных. Вот, наконец, и эпоха Людовика XV, с ее пучками
цикория, червячками, бородавками и наростами, обезображивающими древнее
зодчество, ветхое, беззубое, но все еще кокетливое. От Франциска II и до
Людовика XV недуг возрастает в геометрической прогрессии. От прежнего
искусства остались лишь кожа да кости. Оно умирает жалкой смертью.
А что же тем временем сталось с книгопечатанием? В него вливаются все
жизненные соки, иссякающие в зодчестве. По мере того как зодчество падает,
книгопечатание разбухает и растет. Весь запас сил, который человеческая
мысль расточала на возведение зданий, ныне затрачивается ею на создание
книг. Начиная с XVI столетия печать, сравнявшись со слабеющим зодчеством,
вступает с ним в единоборство и убивает его. В XVII веке она уже настолько
могущественна, настолько победоносна, настолько упрочила свою победу, что в
силах устроить для мира празднество великого литературного века. В XVIII,
после долгого отдыха при дворе Людовика XIV, она вновь хватается за старый
меч Лютера, вооружая им Вольтера, и шумно устремляется на приступ той самой
Европы, архитектурную форму выражения которой она уже уничтожила. К концу
XVIII века печать ниспровергла все старое. В XIX столетии она начинает
строить заново.
Теперь зададим себе вопрос: которое же из двух искусств является за
последние три столетия подлинным представителем человеческой мысли? Которое
изних передает ее? Которое выражает не только ее литературныеи
схоластические увлечения, но и все ее движение, во всей его широте, глубине
и охвате? Которое из них неизменно, непрерывно, постоянно идет в ногу с
движущимся вперед родом человеческим, этим тысяченогим чудовищем? Зодчество
или книгопечатание? Конечно, книгопечатание.
Не следует заблуждаться: зодчество умерло, умерло безвозвратно. Оно
убито печатной книгой; убито, ибо оно менее прочно; убито, ибо обходится
дороже. Каждый собор -- это миллиард. Представьте же себе теперь, какие
понадобились бы громадные затраты, чтобы снова написать эту книгу зодчества;
чтобы на земле вновь возникли тысячи зданий, чтобы вернуться к тому времени,
когда количество архитектурных памятников было таково, что, по словам
очевидца, "казалось, мир, отряхнувшись, сбросил с себя свои старые одежды и
облекся в белые церковные ризы". Erat emm ut si mundus, ipse excutiendo
semei, rejecta ve tu. sta. te, candidam ecclesiarum vestem indueret (Glaber
Radulphus).
А книга создается так быстро, она так дешево стоит, и ее так легко
распространить! Не удивительно, что всякая человеческая мысль устремляется
по этому склону! Это не значит, что зодчество не может создать то здесь, то
там великолепные памятники, отдельные образцы искусства. Время от времени,
даже при господстве книгопечатания, конечно, будут появляться колонны,
воздвигнутые из сплава пушек при помощи целой армии, подобно тому как при
господстве зодчества целый народ, собирая и сливая воедино отрывки, создавал
илиады, романсеро, махабхараты и нибелунгов. Великая случайность может
породить и в XX столетии гениального зодчего, подобно тому как она породила
в XIII веке Данте. Но отныне зодчество уже не будет искусством общественным,
искусством коллективным, искусством преобладающим. Великая поэма, великое
здание, великое творение человечества уже не будет строиться: оно будет
печататься.
И если зодчество случайно воспрянет, то оно уже не будет властелином.
Оноподчинитсяправилам литературы,длякоторойнекогда само их
устанавливало. Взаимоотношения обоих искусств резко изменятся. Несомненно, в
эпоху зодчества поэмы, правда малочисленные, походили на его же собственные
творения. В Индии поэмы Виаза сложны, своеобразны и непроницаемы, как
пагода; на египетском Востоке поэзии, как и зданиям, свойственны благородные
и бесстрастные линии; в античной Греции -- красота, ясность и спокойствие; в
христианской Европе -- величие католицизма, простодушие народа, богатый и
пышный расцвет эпохи обновления. В Библии есть сходство с пирамидами, в
Илиаде -- с Парфеноном, в Гомере-с Фидием. Данте в XIII столетии -- это
последняя романская церковь; Шекспир в XVI последний готический собор.
Итак, чтобы в немногих словах повторить самое существенное из всего, о
чем мы доселе по необходимости говорили неполно и бегло, мы скажем, что роду
человеческому принадлежат две книги,две летописи, два завещания --
зодчество и книгопечатание, библия каменная и библия бумажная. Бесспорно,
когда сравниваешь эти две библии, так широко раскрытые в веках, то невольно
сожалеешь о неоспоримом величии гранитного письма, об этом исполинском
алфавите, принявшем форму колоннад, пилонов и обелисков, об этом подобии
гор, сложенных руками человека, покрывающих все лицо земли и охраняющих
прошлое, -- от пирамиды до колокольни, от времен Хеопса до даты создания
Страсбургского собора. Следует перечитывать прошлое, записанное на этих
каменных страницах. Надо неустанно перелистывать эту книгу, созданную
зодчеством,и восхищаться ею, но не должно умалять величие здания,
воздвигаемого книгопечатанием.
Это строение необозримо. Какой-то статистик вычислил, что если наложить
одна на другую все книги, которые печатались со времен Гуттенберга, то ими
можно заполнить расстояние от Земли до Луны; но мы не намерены говорить о
такого рода величии. И все же, когда мы пытаемся мысленно представить себе
общую картину того, что дало нам книгопечатание вплоть до наших дней, то
разве не возникает перед нами вся совокупность его творений как исполинское
здание, над которым неустанно трудится человечество и которое основанием
своим опирается на весь земной шар, а недосягаемой вершиной уходит в
непроницаемый туман грядущего? Это какой-то муравейник умов. Это улей, куда
золотистые пчелы воображения приносят свой мед.
В этом здании тысячи этажей. То тут, то там на их площадки выходят
сумрачные пещеры науки, пересекающиеся в его недрах. Повсюду на наружной
стороне здания искусство щедро разворачивает перед нашими глазами свои
арабески, свои розетки, свою резьбу. Здесь каждое отдельное произведение,
каким бы причудливым и обособленным оно ни казалось, занимает свое место,
свой выступ. Здесь все исполнено гармонии Начиная с собора Шекспира и кончая
мечетью Байрона, тысячи колоколенок громоздятся как попало в этой метрополии
всемирной мысли. У самого подножия здания воспроизведены некоторые не
запечатленные зодчеством древние хартии человечества. Налево от входа вделан
античный барельеф из белого мрамора -- это Гомер, направо -- многоязычная
Библия возвышает свои семь голов Дальше щетинится гидра Романсеро и
некоторые другие смешанные формы, Веды и Нибелунги.
Впрочем, чудесное здание все еще остается незаконченным. Печать, этот
гигантский механизм,безостановочно выкачивающий все умственныесоки
общества, неустанно извергает из своих недр новые строительные материалы.
Род человеческий -- весь на лесах Каждый ум -- каменщик. Самый смиренный из
них заделывает щель или кладет свой камень -- даже Ретиф де ла Бретон тащит
сюда свою корзину, полную строительного мусора. Ежедневно вырастает новый
ряд каменной кладки. Помимо отдельного, самостоятельного вклада каждого
писателя, имеютсяи доли, вносимые сообща.Восемнадцатыйвекдал
Энциклопедию, эпоха революции создала Монитор.
Итак, печать -- это тоже сооружение, растущее и взбирающееся ввысь
бесконечными спиралями; в ней такое же смешение языков, беспрерывная
деятельность, неутомимый труд, яростное соревнование всего человечества; в
ней -- обетованное убежище для мысли на случай нового всемирного потопа,
нового нашествия варваров. Это вторая Вавилонская башня рода человеческого.
* КНИГА ШЕСТАЯ *
I. Беспристрастный взгляд на старинную магистратуру
В 1482 году от Рождества Христова благородный Робер д'Эстутвиль, рыцарь
сьер де Бейн, барон д'Иври и Сент-Андри в Ла-Марш, советник и камергер
короля, он же парижский прево, был вполне счастливым человеком. Прошло уже
почти семнадцать лет с тех пор, как он 7 ноября 1465, то есть в самый год
появления кометы [73], получил от короля эту видную должность -- скорее
вотчину, чем службу: dignitas, quae cum поп exigua potestate politiam
concernente, atque praerogatiuis multis et juribus conjuncta est [74], --
говорит Иоанн Лемней. В 1482 году странно было видеть на королевской службе
дворянина,назначение на должностькоторогоотноситсяковремени
бракосочетания побочной дочери короля Людовика XI с незаконнорожденным сыном
герцога Бурбонского. Когда Робер д'Эстутвиль сменил мессира Жака де Вилье в
должности парижского прево, в тот же день Жеан Дове занял место Эли де
Торета, первого председателя судебной палаты; Жеан Жувенель стал верховным
судьей Франции вместо Пьера де Морвилье, а Реньо де Дорман занял место
постоянного докладчика в королевском суде, разбив надежды Пьера Пюи. Вот как
сменялись председатели палаты, верховные судьи и докладчики с тех пор, как
Робер д'Эстутвиль стал парижским прево.
Его должность была ему вручена "на хранение", так гласила королевская
грамота. И точно, он зорко охранял ее. Он вцепился в нее, он врос в нее, он
настолько отождествил себя с нею, что сумел устоять против той мании смен,
которая владела Людовиком XI, этим недоверчивым, сварливым и деятельным
королем, стремившимся при помощи частых назначений и смещений сохранить
неограниченность своей власти. Этого мало: славный рыцарь добился для сына
наследования после него этой должности, и вот уже два года, как имя
дворянина Жака д'Эстутвиля красуется рядом с именем отца во главе списка
постоянных членов парижского городского суда. Редкая и безусловно необычная
милость! Правда, Робер д'Эстутвиль был храбрым воином, он мужественно поднял
рыцарское знамя против Лиги общественного блага и преподнес королеве в день
ее вступления в Париж, в 14... году, великолепного сахарного оленя. К тому
же он был в наилучших отношениях с мессиром ТристаномОтшельником,
председателем королевского суда.
Счастливо и привольно текла жизнь мессира Робера. Во-первых, он получал
очень большое жалованье, к которому прибавлялись, точно лишние тяжелые
гроздья в его винограднике, доходы с канцелярий при гражданских и уголовных
судах всего судебного округа, затем доходы с гражданских и уголовных дел,
разбиравшихся в нижних судебных залах Шатле, не считая мелких сборов с
мостов Мант и Корбейль, налогов со сборщиков винограда, меряльщиков дров и
весовщиков соли.
Прибавьте к этому удовольствие разъезжать по городу в сопровождении
целой свиты общинных старост и квартальных надзирателей, одетых в платье
наполовину красного, наполовину коричневого цвета, и красоваться среди них
своим мундиром и шлемом, помятым в битве при Монлери, изображения которых вы
еще и сейчас можете видеть на его гробнице в Вальмонтанском аббатстве в
Нормандии. А кроме того, разве плохо иметь в полном подчинении городскую
стражу, привратника и караул Шатле, двух членов суда Шатле, auditores
Castflleti, шестнадцать комиссаров шестнадцати кварталов, тюремщика Шатле,
четырех ленных сержантов, сто двадцать конных сержантов, сто двадцать
сержантов-жезлоносцев, начальника ночного дозора со всеми его подчиненными?
А разве это пустяки -- вершить правосудие, разрешать все гражданские и
уголовные дела, иметь право привода, право выставлять к позорному столбу и
вешать, не считая права разбирательства мелких дел в первой инстанции (in.
prima instantia, как сказано в хартиях) в парижском виконтстве, которому в
знак особого почета пожаловали семь дворянских судебных округов? Можно ли
вообразить себе что-нибудь более приятное, чем чинить суд и расправу, как
это ежедневно делал мессир д'Эстутвиль, заседая в Гран-Шатле, под сенью
широких и приземистых сводов эпохи Филиппа-Августа? А какое удовольствие
возвращаться ежевечерне в свой очаровательный домик на Галилейской улице, за
оградой королевского дворца, полученный им в приданое за женой, Амбруазой де
Лоре, и отдыхать тамот трудов, состоявших в том, что он обрекал
какого-нибудь горемыку на ночевку в "хижинке" на Живодерной улице, которой
судьи и общинные старосты Парижа обычно пользовались как тюрьмой, а "таковая
имела одиннадцать футов в длину, семь футов четыре дюйма в ширину и
одиннадцать футов в вышину"! [75]
Мессир Робер д'Эстутвиль властвовал не только в судебном ведомстве по
праву прево и виконта парижского, но запускал глаза и зубы в дела верховного
королевского суда. Не было ни одного сколько-нибудь высокопоставленного
лица, которое, прежде чем достаться палачу, не прошло бы через его руки. Это
он отправился загерцогомНемурским в Бастилиюк Сент-Антуанскому
предместью, чтобы доставить его оттуда на площадь Главного рынка, и за г-ном
Сен-Поль, чтобы доставить его на Гревскую площадь, причем последний кричал и
отбивался, к великому удовольствию господина прево, который недолюбливал
господина коннетабля.
Всего этого, конечно, было более чем достаточно, чтобы сделать жизнь
человека счастливой и блистательной и чтобы впоследствии обеспечить ему
поучительную страничку в той любопытной истории парижских прево, из которой
можно узнать, что Удард де Вильнев имел собственный дом на Мясницкой улице,
что Гильом де Ангаст купил Большую и Малую Савойю, что Гильом Тибу завещал
монахиням общины святой Женевьевы свои дома на улице Клопен, что Гюг Обрио
проживал в гостинице Дикобраза, и много других бытовых подробностей.
Однако, несмотря на то, что мессир Робер д'Эстутвиль имел все основания
жить спокойно и весело, он проснулся утром 7 января 1482 года в очень
мрачном расположении духа. Откуда взялось это настроение, он и сам не сумел
бы сказать. Потому ли, что пасмурно было небо? Потому ли, что пряжка его
старой портупеи времен Монлери плохо былазастегнута, слишком туго,
по-военному, стягивая его дородную, как у всех прево, фигуру? Потому ли, что
мимо его окон прошли выказавшие ему неуважение гуляки, шествовавшие по
четыре в ряд, в одних куртках без рубашек, с продырявленными шляпами, с
котомкамии фляжками у пояса? А может статься, его томило смутное
предчувствие, что будущий король Карл VIII в следующем году урежет доходы
парижского прево на триста семьдесят ливров шестнадцать солей и восемь
денье? Пускай читатель решит это сам; мы же склонны думать, что он был не в
духе просто потому, что был не в духе.
Впрочем, сегодня, после вчерашнего праздника, был скучный день для
всех, в особенности для чиновника, обязанного убирать все нечистоты как в
переносном, так и в буквальном смысле, оставляемые всяким празднеством в
Париже. Кроме того, ему предстояло заседать в Гран-Шатле, а мы заметили, что
обычно судьи всегда подгоняют свое дурное расположение духа к дням судебных
заседаний, чтобы всегда иметь кого-нибудь под рукой, на ком можно было бы
безнаказанно сорвать сердце именем короля, закона и правосудия.
Между тем заседание началось без него. Его заменяли помощники по
уголовным, гражданским и частным делам. Уже с восьми часов утра несколько
десятков горожан и горожанок, скученных и стиснутых в темном углу между
крепкой дубовой перегородкой и стеною нижней залы заседаний Шатле, разинув
рты от изумления, присутствовали при разнообразном и увлекательном зрелище
гражданского и уголовного правосудия, чинимого как придется Флорианом
Барбедьеном -- младшим судьей Шатле и помощником прево.
Зала была небольшая, низкая, сводчатая. В глубине ее стоял украшенный
изображениями королевских гербов стол с громадным креслом резного дуба,
предназначенным для прево и в данное время не занятым, а влево от него
скамья для младшего судьи, Флориана Барбедьена. Чуть ниже сидел что-то
строчивший протоколист; напротив -- толпа; перед дверью и перед столом
множество судейских в лиловых камлотовых полукафтаньях с белыми крестами на
груди. Два сержанта городского совета общинных старост, одетые в наполовину
красные, наполовину голубые стеганые камзолы, стояли на часах у низкой
затворенной двери, видневшейся в глубине зала, за столом. Единственное узкое
стрельчатое окно, пробитое в толстой стене, тусклым светом январского дня
освещало две забавные фигуры: причудливого каменного демона, который свисал
из самого центра свода, и судью, который восседал в глубине залы среди
королевских лилий, украшавших его стол.
Вообразите себе фигуру, склонившуюся, тяжело опираясь на локти, над
судейским столом, между двух связок судебных дел, с шлейфом гладкого
коричневого одеяния под ногами, с багровым бугристым лицом, утонувшим в
белом барашковом воротнике, два клочка которого, казалось, заменяли ему
брови; вообразите моргающие глаза, величественно свисающие толстые щеки,
которые как бы встречались под подбородком, -- и перед вами Флориан
Барбедьен, младший судья Шатле.
Прибавьте к этому, что он был глух. Порок для судьи, впрочем,
несущественный. Это не мешало Флориану Барбедьену выносить определенные и
безапелляционные решения. Ведь судье достаточно только делать вид, будто он
слушает,апочтенный законниквполнеудовлетворялэтомуусловию
нелицеприятного суда, так как внимание его не нарушалось никаким посторонним
шумом.
Однако в зале суда присутствовал один наблюдатель, который безжалостно
высмеивал все его поступки и жесты. Это был наш друг Жеан Мельник, вчера еще
школяр, "шныряла", которого во всякое время можно было встретить в любом
уголке Парижа, но только не перед профессорской кафедрой.
-- Смотри! -- шепотом обратился он к своему спутнику Робену Пуспену,
который ухмылялся, слушая его комментарии по поводу всего, что происходило у
них перед глазами. -- Вот Жанетта де Бюисон, хорошенькая дочка лежебоки с
Нового рынка! Клянусь душой, он ее осудил, этот старикашка! Да он, кажется,
не только оглох, но и ослеп. Пятнадцать солей четыре парижских денье штрафа
за то, что она нацепила на себя пару четок! Дороговато! Lex duri carminis
[76]. А это кто такой? А! Робен Шьеф де Виль, кольчужный мастер. "По случаю
получения им звания мастера и принятия его в вышеозначенный цех". Это он
платит свой вступительный взнос! Что это? Два дворянина средиэтих
бездельников! Эгле де Суан и Ютен де Мальи! Два кавалера, клянусь телом
Христовым! А, вот оно что! Они попались за игрой в кости! Когда же я увижу
здесь нашего ректора? Сто парижских ливров штрафа в пользу короля! Этот
Барбедьен лупит здорово! Впрочем, так и подобает глухому. Пусть я превращусь
в моего братца архидьякона, если это может мне помешать играть; играть днем,
играть ночью, жить за игрой, умереть за игрой и, проиграв последнюю рубашку,
поставить на карту душу! Пречистая дева, а девок-то, девок! Так и идут,
овечки мои, одна за другой! Амбру аза Лекюйер, Изабо ла Пейнет, Берарда
Жиронен! Я всех знаю! Штраф! Штраф! То-то! Сейчас вам покажут, как
красоваться в золоченых кушаках! Десять парижских солей, щеголихи! Ах ты,
старая судейская морда, глухарь полоумный! Ах ты, пентюх Флориан! Ах ты,
невежа Барбедьен! Ишь как расселся у стола! Он жрет истцов, жрет дела, он
жрет, он жует, он давится, он до отказу набивает себе брюхо. Штрафы, доход
отбесхозяйственногоимущества,налоги,пени,судебныеиздержки,
вознаграждение, протори и убытки, пытка, тюрьма и темница, кандалы с
взысканием издержек -- все это для него святочные пряники и марципаны
Иванова дня! Погляди-ка на этого борова! Ого, еще одна жрица любви! Не более
не менее, как сама Тибо-ла-Тибод. Попалась за то, что вышла за пределы улицы
Глатиньи! А это что за парень? Жифруа Мабон, конник стрелковой команды. Он
всуе поминал господа бога. Оштрафовать ла Тибод! Оштрафовать Жифруа!
Оштрафовать обоих! Старый глухарь! Он, должно быть, перепутал эти дела!
Ставлю десять против одного, что девицу он заставит платить за божбу, а
конника за любовь! Внимание, Робен Пуспен! Кого это они ведут? Смотри,
сколько стражи! Клянусь Юпитером, тут вся свора гончих! Видно, поймали
красного зверя. Вроде кабана! Кабан, Робен, как есть кабан! Да еще какой
матерый! Клянусь Геркулесом, это же наш вчерашний владыка, наш папа шутов,
наш звонарь, наш кривой, наш горбун, наш гримасник! Это же Квазимодо!
Действительно, это был он.
Это был Квазимодо, связанный, скрученный, в путах и оковах, под сильным
конвоем. Окружавшую его стражу возглавлял сам начальник ночного дозора,
грудь которого была украшена вышитым гербом Франции, а спина гербом Парижа.
Впрочем, в самом Квазимодо не было ничего, за исключением его уродства, что
оправдывало бы весь этот набор алебард и аркебуз. Он был мрачен, молчалив и
спокоен. Лишь изредка его единственный глаз бросал гневный и угрюмый взгляд
на сковывавшие его путы.
Он осмотрелся кругом, и его взгляд стал таким безжизненным и сонным,
что женщины указывали на звонаря пальцем, только чтобы посмеяться над ним.
Темвременеммладшийсудья Флориан перелистывалподанное ему
протоколистом дело, возбужденное против Квазимодо; бегло просмотрев его, он
помолчал, как бы собираясь с мыслями. Благодаря этой предосторожности, к
которой он неизменно прибегал, прежде чем приступить к допросу, он всегда
заранее знал имя, звание, проступок подсудимого, заранее готовил возражения
на предполагаемые ответы и, таким образом, благополучно выпутывался из всех
затруднений допроса, не слишком явно обнаруживая свою глухоту. Документы,
приложенные к делу, были для него тем же, чем собака-поводырь для слепого.
Если ему порой и случалось из-за неуместного замечания или бессмысленного
вопроса обнаружить свой недостаток, то одни это принимали за глубокомыслие,
а другие -- за глупость; но и в том и в другом случае честь суда никак не
была затронута, ибо лучше судье слыть глубокомысленным или глупым, нежели
глухим. Поэтому судья тщательно скрывал свою глухоту и большей частью
настолько успевал в этом, что под конец сам себя вводил в заблуждение, что,
впрочем, гораздо легче, чем принято думать. Все горбатые ходят с высоко
поднятой головой, все заики ораторствуют, все глухие говорят шепотом. Что же
касается Флориана Барбедьена, то он считал себя всего лишь туговатым на ухо.
Это была единственная уступка, которую он делал общественному мнению, и то
лишь в минуты откровенности и трезвой оценки собственной личности.
Итак, прожевав дело Квазимодо, он откинул голову и полузакрыл глаза,
чтобы придать себе более величественный и более беспристрастный вид. Таким
образом, он оказался глухим и слепым одновременно. Вот условие, необходимое
для того, чтобы быть образцовым судьей! Приняв эту величественную позу, он
приступил к допросу:
-- Ваше имя?
Но здесь возник казус, не "предусмотренный законом": глухой допрашивал
глухого.
Никем не предупрежденный о том, что к нему обращаются с вопросом.
Квазимодо продолжал пристально глядеть на судью и молчал. Глухой судья,
никем не предупрежденный о глухоте обвиняемого, подумал, что тот ответил,
как обычно отвечают все обвиняемые, и продолжал вести допрос с присущей ему
дурацкой самоуверенностью.
-- Прекрасно. Ваш возраст?
Квазимодо и на этот вопрос не -- ответил. Судья, убежденный в том, что
получил ответ, продолжал:
-- Так. Ваше звание?
Допрашиваемыйпо-прежнему молчал.А между тем слушатели начали
перешептываться и переглядываться.
-- Довольно,--проговорил невозмутимыйвершительправосудия,
предполагая, что обвиняемый ответил и на третий вопрос. -- Вы обвиняетесь:
primo [77], в нарушении ночной тишины; secundo [78], в насильственных и
непристойныхдействиях по отношению к женщине легкого поведения, in
praejudicium meretricis [79]; tertio [80], в бунте и неподчинении стрелкам,
состоящим на службе короля, нашего повелителя. Выскажитесь по всем этим
пунктам. Протоколист! Вы записали предыдущие ответы подсудимого?
При этомзлополучном вопросе по всему залу, начиная со скамьи
протоколиста, раздался такой неистовый, такой безумный, такой заразительный,
такой дружный хохот, что даже и глухой судья и глухой подсудимый заметили
это. Квазимодо оглянулся, презрительно поводя своим горбом; между тем
Флориан Барбедьен, не менее удивленный, чем он, подумал, что смех слушателей
вызван каким-нибудьнепочтительным ответомобвиняемого; презрительное
движение плеч Квазимодо утвердило его в этой мысли, и он накинулся на него:
-- Негодяй! Подобный ответ заслуживает виселицы! Знаете ли вы, с кем
говорите?
Этот выпад только увеличил приступ всеобщего веселья. Он показался всем
до того неожиданным и до того несуразным, что бешеный хохот заразил даже
сержантов городского совета общинных старост -- эту породу копьеносцев,
тупоумие которых было как бы необходимой принадлежностью их мундира. Один
лишь Квазимодо, по той простой причине, что ничего не мог понять из всего
происходившего, сохранял невозмутимую серьезность. Судья, раздражаясь все
сильнее и сильнее, решил продолжать в том же тоне, надеясь нагнать страх на
подсудимого и этим способом косвенно воздействовать на слушателей, напомнив
им о должном уважении к суду.
-- Ах ты, разбойник, гнездилище разврата! Так ты еще издеваешься над
судьей Шатле, над сановником, коему вверена охрана порядка в Париже, над
тем, на кого возложена обязанность расследовать преступления, карать за
проступки и распутство, иметь надзор за всеми промыслами и не допускать
никаких монополий, содержать в порядке мостовые, пресекать торговлю в разнос
домашней и водяной птицей и дичью, следить за правильной мерою дров и других
лесных материалов, очищатьгород от нечистот, а воздух от заразных
заболеваний, одним словом, неусыпно заботиться о народном благе, и все это
безвозмездно, не рассчитывая на вознаграждение! Известно ли тебе, что мое
имя -- Флориан Барбедьен, что я являюсь заместителем господина прево и,
кроме того, комиссаром, следователем, контролером и допросчиком и что я
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
224
225
226
227
228
229
230
231
232
233
234
235
236
237
238
239
240
241
242
243
244
245
246
247
248
249
250
251
252
253
254
255
256
257
258
259
260
261
262
263
264
265
266
267
268
269
270
271
272
273
274
275
276
277
278
279
280
281
282
283
284
285
286
287
288
289
290
291
292
293
294
295
296
297
298
299
300
301
302
303
304
305
306
307
308
309
310
311
312
313
314
315
316
317
318
319
320
321
322
323
324
325
326
327
328
329
330
331
332
333
334
335
336
337
338
339
340
341
342
343
344
345
346
347
348
349
350
351
352
353
354
355
356
357
358
359
360
361
362
363
364
365
366
367
368
369
370
371
372
373
374
375
376
377
378
379
380
381
382
383
384
385
386
387
388
389
390
391
392
393
394
395
396
397
398
399
400
401
402
403
404
405
406
407
408
409
410
411
412
413
414
415
416
417
418
419
420
421
422
423
424
425
426
427
428
429
430
431
432
433
434
435
436
437
438
439
440
441
442
443
444
445
446
447
448
449
450
451
452
453
454
455
456
457
458
459
460
461
462
463
464
465
466
467
468
469
470
471
472
473
474
475
476
477
478
479
480
481
482
483
484
485
486
487
488
489
490
491
492
493
494
495
496
497
498
499
500
501
502
503
504
505
506
507
508
509
510
511
512
513
514
515
516
517
518
519
520
521
522
523
524
525
526
527
528
529
530
531
532
533
534
535
536
537
538
539
540
541
542
543
544
545
546
547
548
549
550
551
552
553
554
555
556
557
558
559
560
561
562
563
564
565
566
567
568
569
570
571
572
573
574
575
576
577
578
579
580
581
582
583
584
585
586
587
588
589
590
591
592
593
594
595
596
597
598
599
600
601
602
603
604
605
606
607
608
609
610
611
612
613
614
615
616
617
618
619
620
621
622
623
624
625
626
627
628
629
630
631
632
633
634
635
636
637
638
639
640
641
642
643
644
645
646
647
648
649
650
651
652
653
654
655
656
657
658
659
660
661
662
663
664
665
666
667
668
669
670
671
672
673
674
675
676
677
678
679
680
681
682
683
684
685
686
687
688
689
690
691
692
693
694
695
696
697
698
699
700
701
702
703
704
705
706
707
708
709
710
711
712
713
714
715
716
717
718
719
720
721
722
723
724
725
726
727
728
729
730
731
732
733
734
735
736
737
738
739
740
741
742
743
744
745
746
747
748
749
750
751
752
753
754
755
756
757
758
759
760
761
762
763
764
765
766
767
768
769
770
771
772
773
774
775
776
777
778
779
780
781
782
783
784
785
786
787
788
789
790
791
792
793
794
795
796
797
798
799
800
801
802
803
804
805
806
807
808
809
810
811
812
813
814
815
816
817
818
819
820
821
822
823
824
825
826
827
828
829
830
831
832
833
834
835
836
837
838
839
840
841
842
843
844
845
846
847
848
849
850
851
852
853
854
855
856
857
858
859
860
861
862
863
864
865
866
867
868
869
870
871
872
873
874
875
876
877
878
879
880
881
882
883
884
885
886
887
888
889
890
891
892
893
894
895
896
897
898
899
900
901
902
903
904
905
906
907
908
909
910
911
912
913
914
915
916
917
918
919
920
921
922
923
924
925
926
927
928
929
930
931
932
933
934
935
936
937
938
939
940
941
942
943
944
945
946
947
948
949
950
951
952
953
954
955
956
957
958
959
960
961
962
963
964
965
966
967
968
969
970
971
972
973
974
975
976
977
978
979
980
981
982
983
984
985
986
987
988
989
990
991
992
993
994
995
996
997
998
999
1000